Из тетради о Бельгии.

I.

Великие исторические события, как и трагедии личной жизни, приходят всегда неожиданно, — они не происходят, а обрушиваются.

Когда разговариваешь с рассеянными по Франции бельгийцами — в Париже ли, в Булони, или на меловом побережье Па-де-Кале, с военными или штатскими, с профессорами или рабочими, первая фраза всегда одна и та же: накануне немецкого вторжения никто в Бельгии о войне не помышлял. Яркое свидетельство поразительной рутинности человеческого сознания, по крайней мере, взятого в массе. Вопрос о немецком наступлении через Бельгию совершенно открыто разбирался в военной литературе. Даже в популярных политических памфлетах и газетных статьях о неизбежном нарушении бельгийского нейтралитета в случае войны говорилось сотни и сотни раз. Но люди заранее никогда по-настоящему не верят в наступление больших фактов, как отдельный человек не верить в глубине души в собственную смерть. Строили же бельгийцы для чего-нибудь свои крепости? Обучали и вооружали, солдат? Вооружали, строили. Тем не менее бельгийский генерал Леман так же мало верил в то, что эти крепости когда-нибудь пойдут в дело, как и льежский часовщик Жюль Леду, либертер, позитивист, антимилитарист и неомальтузианец. Правда, задним числом Леду обнаруживал чрезвычайную проницательность. По его словам, немцы незамеченными прошли в Бельгию 2-го августа, вдоль голландской границы. Он обвинял власти в небрежении и преступной нерешительности и требовал «levée en masse», всенародного ополчения Но все это было уже позже.

По всем данным, немецкими военными властям удалось привить своей армии убеждение в том, что бельгийцы не окажут никакого сопротивления. Солдаты и низшие офицеры явно рассчитывали пройти по стране в атмосфере чуть ли не общего сочувствия. Они уговаривали жителей не питать никаких опасений, а офицеры платили первое время за все, что забирали, чистым золотом. Леду уверял даже, будто видел на прусских касках небольшие плакаты с надписью «Ватерлоо»: он в ней усматривал напоминание об услуге, оказанной пруссаками бельгийцам. Выходит, однако, чересчур замысловато; чтобы применять такие тонкие приемы, немцы должны были предполагать у бельгийцев слишком высокий уровень исторического образования… Первые же оборонительные действия бельгийцев именно полной неожиданностью своей, особенно поскольку они шли со стороны штатского населения, как, например, разрушение моста в Визе 4 августа, вызвали крайнее озлобление со стороны немцев. Репрессии пошли с первых же дней войны. Из окрестностей Далем, Обель, Эрве прибывали в Льеж беспорядочными группами беженцы и приносили с собой, на своем валлонском патуа, тучу рассказов и слухов, создавая атмосферу надвигающегося ужаса. В самом Льеже, когда немецкие снаряды стали взрываться на улицах, недоумение казалось в первые моменты сильнее страха. Обыватели перебегали с места на место, чтоб собственными глазами убедиться, что снаряды действительно падают и взрываются. К страху примешивалась детская беспечность, вроде той, которая овладевает зрителями на пожаре.

Бомбардировка города шла в течение 36 часов. Немцы прежде всего завладели Брессу, расположенным между фортами Жюпиль и Ла-Аве и представлявшем собою самый слабый пункт крепости, недостижимый для артиллерийского огня соседних фортов.

Помещенные там немецкие пушки разрушили в городе нисколько домов, разгромили газовый завод, повредили во многих местах газовые трубы, убили и искалечили около 25 человек. Когда ядро падало по соседству, жители квартала, после первых жертв, начинали сползать в погреба. Затем снова поднимались наверх, а смельчаки выходили на улицу и ждали, что будет.

После того, как немцы предъявили требование о сдаче Льежа, в населении города сразу обнаружилось два течения: городские власти и буржуазные классы уже после первых пушечных ядер стояли за соглашение с немцами во что бы то ни стало (в это время форты еще держались, и дело шло только о сдаче самого города, а не крепости); в рабочих кругах, наоборот, требовали самой решительной защиты, были недовольны властями, так что возникла даже опасность серьезных беспорядков. Льеж — валлонский центр и вместе с тем важнейшей пункт бельгийской промышленности, город рабочего движения и рабочих кооперативов. На крайнем патриотическом фланге стояли вчерашние антимилитаристы, а среди них видную роль играл бывший бельгийский офицер Гудремон, журналист, просидевший в качестве анархиста в тюрьмах Бельгии около десяти лет. Для Леду и его друзей Гудремон был непререкаемым авторитетом.

При первых же залпах немецких пушек в Льеже начали возникать проекты организации народной самообороны. Гудремон собственно уже 4 августа решил создать отряди волонтеров для защиты города и вел в этом духе агитацию в рабочих кварталах. 5 августа группа рабочих собралась в эстаминэ (кабачке), встретила сочувственно предложение Гудремона и решила дать будущему отряду название «Le Coq Vallon», Валлонский Петух. Дело шло не о бельгийском, а именно о валлонском петухе, как известно, не очень дружелюбно настроенном по отношению к фламандскому гусю. Собрание прошло бурно, с подъемом, и отправило из своей среды депутацию к либеральному бургомистру, требуя содействия и руководства. Но тот боялся патриотических анархистов не, менее, чем пруссаков, находился вообще в состоянии полнейшей растерянности и торопливо отослал рабочих к коменданту крепости генералу Леману. Депутация, однако, не застала уже генерала в штабе. Генерал укрывался в форте Лонсен.

Почему так произошло, это тоже очень поучительно для характеристики полной неподготовленности бельгийцев ко всему тому, что на них обрушилось. Сотня немцев появилась неожиданно 6-го августа под стенами Льежа, где ее ждали меньше всего. Рассказывают, будто пригородные крестьяне, встречавшие немецких солдат, принимали их за англичан и кричали им: «Vive les anglais!» Пруссаки захватили по пути бельгийского жандарма, — каждый шаг их свидетельствовал, что они были осведомлены обо всем, что касалось их предприятия! — и приказывали ему вести их в помещение генерального штаба. Целью их было, очевидно, уничтожить весь штаб или по крайней мере убить генерала Лемана. Их заметили в окна буквально в последний момент. В возникшей перестрелке убит был начальник генерального штаба полковник Маршан. Со стороны немцев пало шесть человек и трупы их оставались в течение получаса на улице. Остальные успели бежать. Генерал Леман при первых выстрелах выскочил через окно и скрылся в форте Лонсент. В объяснение этого эпизода утверждали, без больших, впрочем, оснований, будто немецкие солдаты уже до начала военных операций жили в Льеже в качестве рабочих на электрическом заводе немца Пипера; там они будто бы переоделись и вооружились. Нужно сказать, что в области Льежа вообще живет много немцев, преимущественно рабочих-углекопов. Большинство их переселилось сюда, скрываясь от бисмарковских гонений в эпоху исключительных законов против социалистов. У себя в семьях они и в настоящее время говорят по-немецки. В этих пограничных местах много смешанных браков. С начала войны было на этой почве несколько трагедий, в том числе убийство мужем-бельгийцем жены-немки за её немецкие симпатии…

Итак, генерала Лемана депутация в штабе не нашла, и организация добровольческого отряда не состоялась. В прогрессистском журнале «Экспресс» появилась тем не менее заметка о предстоящем создании Валлонского Петуха. Обыватели предместий, главным образом рабочие, прибегали в депо и в казармы, требуя оружия. Но городские власти были решительно против этой затеи. «Это немецкая игра», — отвечали нотабли. «Что вы сделаете с охотничьими ружьями и револьверами?» убеждали они непримиримых. «К тому же у нас нет боевых припасов». Так вся затея сошла на нет.

Из уст в уста передавали, что бургомистр отправил депутата Лежака к королю с запросом, как быть. В предместьях эта весть посеяла страшную тревогу. «Они все уйдут, а нам придется оставаться». Власти решили, однако, Льеж сдать.

Немцы заняли город в 6 часов утра. Немецкий офицер подъехал в автомобиле к мэрии, откуда сейчас же вышел в сопровождении полицейского комиссара бургомистр Клейер, богач, старый холостяк, вивер, лицо популярное в городе, т.-е. в его центре. Клейер немедленно передал немецкому офицеру бумагу, очевидно, акт сдачи города. Гудремон, который, несмотря на свои 58 лет, поспевал всюду, стоял во время этой сцены на площади против мэрии и слышал, как офицер обратился к бургомистру на прекрасном французском языке: «Mon cher Kleyer, вы будете так добры проводить нас до цитадели». По словам Гудремона, бургомистр был бледен, как стена, и рука его дрожала, передавая бумагу. Гудремон был возмущен поведением главы города: никакого достоинства! Но какое, впрочем, это имеет значение? Льеж сдан. Льеж в немецких руках… Сейчас же появились на стенах подписанные бургомистром плакаты, в которых жители предупреждались, что если будут уважать солдат, то немцы никому не причинят вреда.

На Новом мосту немцы поместили 200 пленных бельгийцев, чтобы оградить мост от взрыва. Заложники несколько часов простояли под дождем. И Льеж увидел врага собственными глазами, увидел офицеров и солдат, их каски, штыки, серые мундиры и покрытые грязью сапоги. Офицеры держали в руках револьверы наготове, у солдат на ружья были насажены штыки; и штыки, и револьверы были направлены на обе стороны улицы, и вступавшая в город армия производила впечатление одной беспощадной угрозы. У окон стояли льежцы с широко раскрытыми глазами и перекошенными лицами. Большинство женщин и детей попрятались в погреба. Дети, оставшиеся наверху, недоумевающе глядели на взрослых. Бессильная ненависть сжимала горло. Никто не верил тому, что наблюдал глазами. Льеж в немецких руках. Полк за полком вступал в город. Солдаты входили с песнями, с резкими звуками кларнета и медных литавров. В городе стояла тьма. Газопровод не действовал. По пустынным улицам, тяжело ступая тысячами сапог, продолжали входить с факелами немецкие войска. Обыватели в ужасе сжимались в своих постелях, более смелые подсматривали из-за штор и говорили, что немцев миллионы.

Укрепившись в городе, немцы потребовали сдачи еще державшихся фортов. Льежцы были убеждены, что форты неприступны. «Кто же знал о пушке 42?» Немцы публиковали в городе о сдаче одного форта за другим. Но этому не верили, как раньше не хотели верить, что немецкие ядра падают на улицах и разрушают дома.

Город превратился в немецкий военный лагерь. Патрули, автомобили, топот сапог, штыки на улицах, в кафе, возле мэрии, у входа в школу, циклисты, музыканты, каски в окнах. Началась жизнь, полная напряжения, непрерывной тревоги и нарастающей опасности взрыва. Немцы уже убедились, что бельгийцы сопротивляются, что на дружбу их рассчитывать нельзя, а бельгийцы успели в разных местах. испытать, как немцы карают за сопротивление. И обе стороны ждали всего худшего друг от друга. Завоеватели ввели неумолимые правила: в 6 часов все должны быть дома, двери никогда не должны быть на запоре, на каждом этаже должна быть лампа у окна. К концу августа отношения стали совершенно невыносимы, опасность таилась в каждом углу, каждый несчастный случай, крупный или мелкий, приписывался злой воле врага. Бельгийцы не понимали немецкой речи, немцы не понимали бельгийцев. Случайно подслушанное и наполовину понятое слово, дополненное напуганным воображением, переходило из уст в уста, заражая души тревогой. В атмосфере, и без того насыщенной опасностью, поселялись чудовищные призраки, и достаточно было какому-нибудь хозяину мелкого кафе придти при расчете в столкновение с подгулявшими у него немецкими солдатами, чтобы вспыхнул кровавый конфликта, захватывавший целые кварталы… В случае предполагаемой опасности патрули стреляли ночью вдоль пустынных улиц. Нет ничего невозможного в том, что немецкая пуля могла ранить немецкого же солдата. Но могло быть и иначе. Раненый немецкий солдат приходил к своим, как живой призыв к мести. Немцы говорили, что солдат подстреливают из погребов франк-тиреры. Бельгийцы утверждали, что немецкие солдаты сами подстреливали себя, чтобы избавиться от военной службы. Кто мог в этой атмосфере производить расследование, проверять слухи и утверждения? Ружья были заряжены, люди также, и ружья начинали стрелять… Немцы утверждали, будто в ночь с 12 на 13 в них стреляли из окна дома, принадлежавшего испанцу Оливье, русские студенты. Одновременно рассказывали о таинственных трупах немецких офицеров. Их обнаруживали то там, то здесь. Бельгийцы утверждали, будто это самоубийцы; таких случаев было за два месяца не менее восьмидесяти. Гудремон думает, что главной причиной была непредвиденная медлительность военных операций в Бельгии, совершенно обманувшая ожидания прусских военачальников. Отсюда будто бы крайнее недовольство высших офицеров низшими, ряд суровых наказаний и ряд самоубийств. Немцы объясняли причину сравнительно частого нахождения своих убитых офицеров иначе, обвиняли бельгийцев, жестоко карали, искали оружия и, если находили, опять-таки мстили.

После истории с домом Оливье, вызвавшей страшную расправу, всех русских арестовали. Но не только их одних, захватили также целый ряд «подозрительных» бельгийцев. В этом эпизоде была очень красочная подробность. В момент немецкого нашествия льежская охранка, бдительная до конца, составила список всех неблагонадежных элементов и на всякий случай представила список генералу Леману на предмет принятия зависящих мер: мы уже говорили об опасениях революционного движения со стороны льежских рабочих под знаменем более энергичной «национальной обороны». Впрочем, в тот момент, когда охрана составляла список, одни и те же лица казались ей подозрительными с двух сторон: и как антимилитаристы, и как чересчур горячие патриоты. Генерал Леман приказа об аресте «подозрительных» патриотов не отдал, хотя, как мы уже знаем, их попытка создать отряд волонтеров не встретила поощрения со стороны верхов. Когда немцы вступили в город и завладели префектурой, они там, в числе прочего, нашли довольно объемистый список лиц, угрожающих общественному спокойствию. Список был представлен ими либерально-социалистической городской управе, которая вычеркнула всех тех, за кого соглашалась нести ответственность. Судьба остальных оставалась неопределенной. Немцы их до поры до времени не трогали, но в конце августа, когда Льеж карался огнем и мечом, вспомнили о списке и стали арестовывать «подозрительных».

Жюль Леду, желчный часовщик, неомальтузианец и отец пятерых детей, жил неподалеку от университета. Он наблюдал, как университетские здания постепенно занимались немецкими войсками, превращались в казармы, кухни и конюшни. Мебель, мешавшая лошадям, выбрасывалась наружу, бархатные кресла продавались потом на рынке по 50 сантимов за штуку. Много также видел Леду в случайных руках университетских книг. В аудиториях и лабораториях солдаты располагались на скамьях и столах. Каски и ранцы лежали рядом с дорогими аппаратами.

Леду всегда был на счету у охранки, как ярый «анти-патриот», и еще только 2 августа, т.-е. уже в начале европейской войны, льежская полиция производила в его квартире обыск, разыскивая антимилитаристскую литературу. Но теперь обыск пришел с другой стороны. Немецкие солдаты явились в полуразрушенную квартиру Жюля Леду 18-го августа, на другой день после стрельбы в его квартале. Семья Леду находилась уже в это время на другой квартире, у сестры жены, так как 17-го очистили всю их улицу. Патриотический часовщик, захваченный на старой квартире, где он собирал свои часовые инструменты, был отведен в губернаторский дворец и помещен в библиотечной комнате, которую в течение нескольких дней заполняли арестованными.

Гудремона, как всегда, с тревогой ждала его жена, изящная в своем поношенном платье старушка из аристократической консервативной семьи д’Озерей. Женщина: с безукоризненными, хотя нисколько старомодными манерами, и безупречная католичка, мадам Гудремон до сих пор, в сущности, не понимала, каким образом она связала свою жизнь с одним из самых беспокойных людей Бельгии, которого она безгранично любила. Два сына её, двадцати шести и двадцати трех лет, были в армии, — младший, как волонтер, — и от них давно не было вестей, а за отца, ставшего центром левых патриотов, госпожа Гудремон тревожилась не меньше, чем тогда, когда он был центром левых анархистов.

Гудремон вернулся к себе домой в полдень, поцеловал руку своей старой подруги, погладил ее по плечу, как бы извиняясь за беспокойство, и справился, нет ли писем от сыновей. В этот момент со двора вошли два немецких солдата. «Мы вас ждали», сказал ему один из них. — Куда вы ведете его? — спросила госпожа Гудремон на прекрасном немецком языке. — «Мы это знаем так же мало, как и то, куда нас ведут: мы солдаты», ответил ей один из пришедших на безукоризненном французском языке. Вместе с арестованным солдаты отправились по соседству на квартиру к следующему «подозрительному» по списку, не застали хозяина дома и, впредь до его обнаружения, взяли жену и дочь в качестве заложниц. Набрали, таким образом, в библиотечную комнату губернаторского дома 34 человека, из них 11 анархистов.

Острее всего заключенные возмущались поведением льежской управы, которая не решалась взять на себя ответственность за своих «подозрительных» перед немецкими властями. Льеж искони являлся «бульваром либерализма», клерикалы играли в нем ничтожную роль, и управа находилась в руках либеральной коалиции. Против нее арестованные и направляли теперь свои проклятия. Кроме этих 11-ти арестованных за умонаправление, были такие, у которых нашли револьвер, или такие, что продавали французские или английские газеты или распространяли из рук в руки рукописные новости, большей частью совершенно фантастические: о том, что английский флот вошел в Антверпен с неисчислимой армией, что французы взяли Мец, а русские сожгли Берлин. Было среди арестованных несколько польских и русских студентов.

Через неделю Леду допрашивали. Профессия? — Механик. — Религия? — Без религии. — В какой религии родился? — В католической, а сейчас атеист. — На этом кончился допрос. Одному из арестованных предъявили обвинение в краже оружия и ранца у немецкого солдата, но, как оказалось, все обвинение было основано на смешении адресов. Через два дня его освободили, остальных задержали.

Все теснились раздраженные, озлобленные, в полной неизвестности относительно своей судьбы. Освободят или расстреляют? Один из русских студентов предложил устроить немедленно голодовку с требованием лучших условий заключения. Но план не встретили сочувствия. — Оставьте нас в покое с вашим вздором, — сказал желчный Леду. — Для успеха голодовки необходимо содействие общественного мнения. А на чье содействие вы надеетесь? Выпейте воды и ложитесь спать». У него очень болели зубы… В течение месяца почти всех отпустили, предупредив, что если что-нибудь случится, будут арестованы их жены и матери.

После кровавых событий в конце августа жизнь города стала постепенно входить в свои берега, отыскивая новые, временные формы равновесия. И немцы, и бельгийцы старались как можно меньше замечать друг друга. Веселый валлонский город казался придавленным тяжелой чугунной доской, и в населении не было уже прежней нетерпеливой уверенности, что дело разрешится на-днях. Жизнь стала спокойнее, но безнадежнее. Совершенно парализованные в первое время функции постепенно восстанавливались, никогда, однако, не переходя за пределы необходимого минимума. Все публичные здания, театры, школы, увеселительные заведения попрежнему заняты неприятельскими войсками; у дверей каждого из них будка в черных, белых и красных полосах, как неоспоримое доказательство того, что все это действительность, а не кошмар. Все общественные часы передвинуты по немецкому времени на час вперед. Толпа на улицах молчалива, все глядят мимо, как будто не видя. Безразличной походкой передвигаются лишенные труда рабочие, заложив руки в карман и размеряя движение, чтобы не слишком раздражать аппетит, недостаточно успокоенный супом муниципальной благотворительности. Карманные часы, в отличие от публичных, сохраняют попрежнему бельгийское время. В жилетных карманах, как и в сердцах, тикает надежда на восстановление независимости Бельгии. Иногда льежский изгнанник Леду получает в обход немецкой цензуры письмо, рассказывающее о стеснениях, упадке духа и надежд и заканчивающееся словами: «Скажите французам, чтобы они поторопились освободить нас».

II.

Монсо, валлонский городок с населением в десять тысяч душ, лежит на Самбре, в трех километрах от Шарльруа. Еще 22 августа шарльруаские газеты утверждали, что опасность со стороны немцев есть миф, что их отбрасывают все дальше. А между тем они прибывали все ближе и 22 августа вошли в город, одновременно с успокоительными заверениями газет. Киниф, жестяник и паяльщик с улицы Тразни, видел десяток французских солдат, которые вошли в город, осматривали с башни окрестности, а затем по дороге, ведущей в город с севера, разбрасывали бутылки и битое стекло чтоб затруднить вступление немецкой кавалерии. Приблизительно через час после этого показались на шоссе немецкие уланы, человек 25, не более. Вместе с женой и тестем Киниф стоял у окна и наблюдал, как уланы уверенно и беспечно подъезжали к мэрии. Они не ожидали никакого сопротивления. Вдруг выстрел. Под передним уланом лошадь дико шарахнулась, сделала два прыжка и грохнулась вместе со всадником на другой стороне улицы. В отряде наступило страшное замешательство. Кто? Откуда? Сейчас же за этим еще выстрелы — три улана упали на мостовую. Остальные опомнились, повернули назад и вскачь исчезли в пыли. Как только немцы удалились, жители изо всех домов стали выбираться на улицу и вокруг раненых уланов скопилась толпа. Потом, когда этот эпизод приобрел такое трагическое значение для города, обыватели Монсо объяснили, что стреляли французские солдаты, скрывшееся в засаде, — те самые десять пехотинцев, которые будто бы битыми бутылками посыпали шоссе. Так или не так это, проверить нельзя. Из ближайшей большой мебельной лавки захватили четыре пары носилок, уложили на них четырех раненых и отнесли в аптеку. Делали это без симпатии, но и без ненависти, деловито и даже весело. Киниф, человек ненасытной любознательности, видел на передних носилках молодого рослого немца, бледного, как полотно, с кровавой пеной у рта и на русой бородке. «Отличная работа!» — сказал он, обращаясь к тестю. Тот молчал, а жена Кинифа, болезненная и тихая женщина, плакала.

Все чувствовали себя так, как если бы опасность миновала совершенно: сунулись немцы в Монсо и бежали. Подробности набега передавались из уст в уста. Киниф в двадцатый раз рассказывал про улана с кровавой пеной. «Отличная работа!» повторял он всем. Вдруг раздались выстрелы, не одиночные, а густыми пачками. Это уланы вернулись в город вместе с отрядом пехоты и митральезой. Началась жестокая расправа. Улицу Тразни обстреливали и жгли. Киниф видел, как немецкие солдаты бросали в дома какие-то кривые палки для поджога. По его словами, немцы кричали при этом: «Ом, ом!», но что именно хотели сказать, осталось неизвестными. На границе между Монсо и соседней коммуной Маршьен, возле вокзала, немцы установили на всякий случай пушку… Как только на улицах стихало, из окон и из ворот высовывались зеваки; раздавались выстрелы, — и снова все прятались в подвалы. Но Киниф, несмотря на все протесты тестя и мольбы жены, сидел на чердаке и чрез слуховое окошко глядел на пожары в городе. Он знал каждое дерево в Монсо и безошибочно определял, где и у кого горело. Немецкий патруль обходил улицы, стучался у всех ворот, входил в дома и искал оружия. Оружия у Кинифа не было, если не считать кинжала, который он сделал себе из кухонного ножа и, крепко отточив его, спрятал в погребе.

После ухода патруля Киниф решил проведать мать и младшую сестру. Он жили в пяти минутах ходьбы от него, но идти улицей было слишком опасно. Киниф перелез через забор и спрыгнул к соседу в огород. Пригнувшись пониже, пересек двор, забрался на забор и опять свалился в сад. Раздавались выстрелы, и вдоль дворов над заборами посвистывали пули. Так он добрался до домика сестры на улице Сан-Фиак. Сестра была замужем за полицейским агентом. Мужа не было дома; у дверей Киниф застал двухлетнего племянника, а сестру нашли в постели. Она была ранена пулей в плечо, стонала и просила пить. Мать ушла два часа назади на несколько минут проведать старшую дочь и не возвращалась. Младшая дочь, с которой она жила, была ранена уже после ее ухода. Киниф перевязал сестру, дал ей вина, накормил мальчика и стал дожидаться матери. Надвигался вечер и необходимо было вернуться домой. Но матери все еще не было. Как оставить сестру? Киниф решил взять ее с мальчиком к себе. Одному ему это было бы не под силу. Он пробрался к соседу-мяснику Никола, чтоб попросить помощи. Но там к нему отнеслись холодно, никто не решался выходить из дому. Когда он возвращался, раздумывая, как быть, к нему во двор подошел Ивон, пятнадцатилетий сын Никола, и предложил свою помощь. Это были настоящий сын улицы, разнузданный подросток, гроза квартала, с папироской в зубах и синими дугами под глазами. Вместе с ним Киниф перетащил сестру и мальчика. Раненую поднимали на забор, один держал ее, а другой перелезал и принимал ее на руки. Стояли уже вечер, но дворы освещались пожарами с улицы Тразни. Сестра все время стонала, а мальчик плакал. Когда добрались уже до своего забора, раздался оглушительный взрыв, и с испугу Киниф упал на землю вместе с сестрой. В соседнем дворе взорвалась шрапнель, и освещенный заревом сосед, подняв вверх окровавленную руку, неистово кричал: «Sauve qui peut!» Это немецкая пушка стреляла с вокзала Маршьен.

Вернувшись, Киниф передал сестру с мальчиком жене, а сам снова утвердился на чердаке. Ивон убежал домой. Жестянщик наблюдал теперь через слуховое окно, как горел замок Буррье, принадлежавший двум старым девам, богатым филантропкам Монсо. Замок постепенно превращался в костер, от которого исходили густые клубы черно-желтого дыма. Там тоже раздавались ружейные выстрелы.

К девяти часам прибежала мать Кинифа открытой улицей и принесла весть, что убит судебный пристав Альфред Жерар, муж старшей дочери. Но все были в такой степени подавлены и разбиты, что эта новость почти не произвела ни на кого впечатления. В девять часов все улеглись в подвале спать. Снаружи в ворота кто-то застучал, очевидно, патруль — прикладом. Но Киниф не мог от усталости пошевелить ни одним членом. Удары стали раздаваться громче. «Пусть делают, что хотят»… Еще два-три удара, и стук прекратился. Проснулись рано утром. В городе стояла тишина, не слышно было более выстрелов, только кое-где догорали пожары. Но теперь уже никто не мешал их тушить. Киниф вышел на улицу и наткнулся на процессию: окруженный немецкими кавалеристами мэр Монсо, старик-клерикал, обходил улицы и кричал одну и ту же фразу, что немцы не будут больше никого трогать, если только население не будет причинять им зла. Так произошло вступление немецких войск в Монсо 22 и 23 августа 1914 г.

У мясника Никола Киниф узнал, что сын его Ивон бежал в ту же ночь из дому, захватив отцовский револьвер. Куда он девался, никто не знал. Только через месяц пришла о нем весть. Ивон примкнул к бельгийской армии, был зачислен волонтером во второй пехотный полк, и за дело под Антверпеном, где он один с митральезой выскочил на холм и обстреливал немцев на расстоянии пятидесяти шагов, ему дали первую нашивку. За участие в атаке на Изере Ивон был поименован в приказе по армии и, не достигши шестнадцати лет, был произведен в сержанты.

Жизнь Монсо пришла в полное расстройство, работы никакой не было, и Киниф решил обойти все соседние места, чтобы увидеть, как они выглядят посл немецкого вторжения. В коммуне Госли, куда он отправился 25 августа проведать брата, все было в полном порядке, ни одно оконное стекло не пострадало. То же в Курсель: завоеватели никого не тронули пальцем, и отношения с местными населением сразу установились совершенно мирные. Киниф был вь Монтини на Самбре и нашел там много разрушенных и сожженных домов. В Шатлэ, наоборот, все оставалось цело. В Ако опять картина разрушения, священник был убит во время стрельбы вдоль улицы. В Жонкре никого не тронули, ничего не сожгли, только выставили двери и окна из нескольких домов и вынесли мебель, чтобы очистить место для лошадей. Ни коров, ни кроликов, ни кур не тронули, не. говоря уже о людях. Заглядывали Киниф в Роктиа и во Фляж, две соседние коммуны: там немцы не оставили никаких следов своего нашествия. Зато в Ланеве оказалось много сожженных домов. В Вальку Киниф нашел разрушенную церковь: немцы считали, что она служила наблюдательным пунктом. На кладбище Вальку стояла кавалерия, повсюду меж могил оставались следы лошадей. Были деревни совсем пустые. В полуразрушенных домах оставалась мебель, иногда почти совсем уцелевшая, и это только ярче подчеркивало картину разрушения. Ни одной живой души! Только где-нибудь на окраине горбатая старуха укрывалась под уцелевшей крышей и продавала редким прохожим «la goutte», можжевеловую водку…

Путешествие, — Киниф всё время шел пешком, — отняло у любознательного паяльщика пятнадцать дней. Он перевидал родственников и друзей, обменялся с ними впечатлениями, — разговоры были очень возбужденные, но скудные и однообразные по мыслям, так как события были слишком грандиозны для захолустного бельгийского обхвата.

В середине сентября Киниф вернулся в Монсо. Здесь все оставались на своих местах: что можно было поправить — поправили, и люди приспособлялись К новым условиям, потому что нужно было жить. Общественные здания служили квартирами для немецких солдат. Они расположились во всех школах Монсо и соседней коммуны Маршьен. Офицеры жили на частных квартирах. Паническое настроение успело пройти у обеих сторон. Солдаты приветствовали обывателей, те отвечали. При покупках победители расплачивались немецкими деньгами, преимущественно серебром, офицеры старались платить хозяйкам за каждую пришитую пуговицу. Вспыхивали отдельные тревожные, инциденты, но легко улаживались. Какой-то пьяный пруссак хотел стрелять в парализованного старика, не открывшего ему дверей. Сейчас явился патруль, пьяного обезоружили, он ударил капрала и попал под суд. Осторожное и даже предупредительное поведение немцев бельгийцы объясняли их страхом перед местью населения. В коммуне Андерле были убиты в октябрь таинственным образом четырнадцать немецких солдат…

Киниф возобновил работу в своей маленькой мастерской. Большой механический завод закрылся: не было сбыта, так как железный дороги работали исключительно для немецкой армии. В угольных копях работа шла полными ходом: под Монсо имеется сорок пять шахт. Для нужд своей армии — починка автомобилей, велосипедов и проч. — немцы все делали сами. Однажды только в мастерскую к Кинифу заглянул немец-циклист, прибывший из-под Мобежа по пути в Брюссель. Немец говорил слегка по-французски, разговорился о Бельгии и не то сочувственно, не то испытующе сказал: «Дружба Англии обошлась вам недешево»… Киниф закончил починку, циклист не справился даже, сколько должен за работу, кивнул головой и поехал дальше. Впрочем, он очень спешил.

Прямого голода в Монсо не было, по крайней мере, до середины февраля. Правда, раз в течение десяти дней совсем не было хлеба. Избытка в хлебе, впрочем, вообще не было, полагалось в день 200 граммов на человека. Но мяса, овощей, картофеля было почти достаточно. Немецкие солдаты занимались нередко благотворительностью, совсем особой благотворительностью военного времени, на которую ими давало «право» их положение победителей. Например, на вокзале Монсо или в Домреми, где уголь погружался в вагоны, нередко можно было видеть, как немецкий солдат, захватив руками десяток брикетов, передавал их какой-нибудь бедной женщине, поджидавшей с мешком за изгородью. Ни солдат, ни женщина, разумеется, ничего не платили, и никто не смел протестовать. Общество Самбр-э-Мозель молчаливо мирилось с этими приемами более равномерного распределения богатств. Коалиция немецких солдат с бельгийской беднотой принимала иногда и более бурные формы. Так, в Жили лавочник продавал соль по шести су вместо одного за кило. Население разгромило его лавку при деятельном участии немецких солдат.

Несмотря на установившиеся более спокойные отношения, ненависть к немцам оставалась, разумеется, во всей своей силе. Но покушения на них становились все реже.

В начале октября, когда трагическая судьба Бельгии была уже ясна и вести одна другой чернее приходили с разных сторон, жива была еще главная надежда — Антверпен. Он устоит, не выдаст. Но потом немцы сообщили о падении антверпенских фортов. Этому не верили. Но стали доходить слухи окольными путями. В души закрадывались сомнение, тоска, отчаяние. Антверпен пал, взят Ипр, что еще остается от нашей несчастной земли? И вдруг весть: генерал По идет к Шарльруа с великими силами, могучая английская армия высадилась в Остенде. Опять подъем, люди весело подмигивают при встрече и издеваются над немецкими сообщениями и патрулями.

Пока не был взят Гент, в Монсо читалась свободная газета «Либеральная Фландрия», которая продавалась по шесть су. Но потом по части информации становилось все хуже и хуже. Оккупированные коммуны чувствовали себя совершенно отрезанными от внешнего мира, выходившим под немецкой цензурой газетам не доверяли, и на этой почве самые, фантастические слухи, если только они были благоприятны, встречали доверие и быстро распространялись. В Шарльруа Киниф услышал, что Монсо два дня тому назад отбит у немцев. А между тем сам он в шесть часов утра вышел из Монсо и там не было никакого сражения. Киниф опровергал, но ему никто не верил.

— Как же, это знают все. Монсо опять в наших руках, и бельгийское знамя развевается на мэрии!..

В октябре пролетал над этими местами французский авиатор Ведрин и выбрасывал прокламации Одна из них досталась Кинифу. «Мужайтесь, друзья-бельгийцы, — говорилось в прокламации — в течение двух недель вы будете освобождены. Мец уже взят французами. Русские казаки стоять в ста километрах от Берлина». Листки за подписью популярного авиатора переходили из рук в руки, из коммуны в коммуну. Этими сообщениями и надеждами люди жили.

«В течение двух недель вы будете освобождены». Жадно слушали голос пушек и по тону и силе его старались разгадать ход военных операций. Когда гром доносился явственнее, поднимали головы и говорили: «Ведрин был прав, союзники приближаются». Когда противный ветер отгонял звуки пальбы, все притихали и уходили в себя. Иногда жена лавочника Жилара являлась внезапно с рынка с вестью, что немцы снимаются с места и покидают Монсо, должно быть, очищают Бельгию. Худой скептик Жилар саркастически возражал ей, издеваясь над её легковерием, но не выдерживал характера и кончал тем, что запрягал кибитку и уезжал по дороге в Монсо, чтобы убедиться, что немцы никуда не собираются уходить.

Еще два раза Киниф отлучался из Монсо. Соседи каждый раз пугали его немецкими строгостями, жена плакала, но любознательный паяльщик чувствовал непреодолимую потребность освежать материал своих бесед с соседями. К тому же работы в мастерской было очень мало. Во всех своих путешествиях — на поезде № 11, как говорит Киниф, т.-е. на своих на двоих — Киниф ни разу не наталкивался на какие-нибудь затруднения со стороны немцев. У него даже не спрашивали паспорта.

В Жюме, где над мэрией развевался немецкий флаг, в небольшом кафе Киниф нашел на стене лист с портретами немецких социал-демократических депутатов. Хозяйка, крупная женщина лет пятидесяти, оказалась немкой. Она горько жаловалась на своего старика-бельгийца. До этой несчастной войны жили очень дружно, выдали замуж дочь и женили сына. Но со вторжением немцев пошли нелады. Старик объявил всех немцев негодяями и при самых осторожных возражениях жены приходили в неистовство. По словам того солдата, который укрепил на стене портреты депутатов, — Киниф объяснялся с ним при помощи хозяйки, — немецкий кайзер затеял войну, чтобы освободиться от слишком быстро размножающихся социалистов. Кинифу это объяснение понравилось, и он решил передать его у себя в Монсо.

В декабре жестянщик посетил Шарльруа. Воспоминание об августовском поражении французов там уже почти изгладилось, немцы жили с населением мирно: on disait bonjour a tout le monde. Киниф сам наблюдал, как какой-то пьяный бельгиец безнаказанно надерзил немецкому патрулю. Прежней паники уже не оставалось вовсе. Несмотря на строжайшее запрещение скопляться, бельгийцы собирались нередко на улицах группами в десять и двадцать человек, узнавали новости, обменивались надеждами. Никому не приходило в голову стрелять в них, как того требовали строгие немецкие аншлаги. Даже мэр осмелел — городские мэры во всем мире не принадлежать к храбрецам — и потребовал от немцев хлеба для населения, — иначе он, мэр, не отвечает за спокойствие: шахтеры — народ ненадежный, они могут с копьями и дрекольем вылезть из своих шахт. На самом деле мэр знал, что у шахтеров могут найтись и ружья, и динамит. Немцы, действительно, доставили хлеб из Германии.

В середине февраля Киниф решил покинуть Бельгию и подготовить условия для переселения своей семьи за границу. Работы не было никакой, в доме засела нужда, и для деятельного темперамента Кинифа неподвижная жизнь в полной неизвестности становилась невыносимой. Он сговорился со своим зятем, простился с женой, и 16 февраля оба тронулись в путь из Монсо в Брюссель. 52 километра шли пешком. Падал холодный дождь. Тучи ползли по небу и то застилали луну, то открывали ее. Недалеко от города наткнулись на большой костер, у которого, приплясывая, грелись немецкие кавалеристы. Они даже не окликнули прохожих. Где-то в стороне слышалось тяжелое движение поездов по мокрым рельсам — это прибывали новые немецкие войска и амуниция. Сторожа делали фонарями сигнальные знаки. Ни в пути, ни при входе в Брюссель никто не поинтересовался путниками из Монсо. В столице висели на многих перекрестках немецкие афиши, приглашавшие милиционеров занять свои места по охране порядка. Но на этот призыв никто тогда не откликался. На многих афишах внизу было приписано карандашом: on n’ira pas! — не пойдем!

Приятель, у которого остановился Киниф, машинист Берюс, тайный спирит и франк-масон, рассказывал ему много об успехах союзников, излагал очень сложные, но безошибочные стратегические планы и убежденно говорил о готовности населения восстать против немцев. Одна беда: проклятые буржуа не хотят вооружать рабочих. Даже попы лучше их. На-днях в одной церкви нашли триста ружей, — донес, говорить, какой-то каменщик, работавший на ремонте здания. «Но кое-что у нас припрятано: не все ружья гражданской милиции сданы немцам»… И Берюс, по-видимому, говорил не совсем впустую.

На другое утро Киниф с зятем покинули Брюссель. При входе на мост Тамизы патруль немедленно потребовал у них бумаги и свел их в комендантское правление. — «Куда вы направляетесь?» — «В Сэн-Никола». — Киниф назвал бельгийский городок близ голландской границы. — «Но туда нельзя пройти без пропуска от коменданта Шарльруа. Возвращайтесь назад!» Путешественники зашли в загородную харчевню, где за столом сидели два немецких капрала и пили черный стоут. Старик хозяин подробно рассказал Кинифу, как перейти границу, минуя немецкий контроль. На сто шагов вправо от поста нашли тропинку, в четверть часа прошли до берега Тамизы, там дождались парохода и без всяких препятствий прибыли во фламандский городок Сэн-Никола; оттуда пешком в Лакленч, уже совсем под голландской границей. Заходить не решились: здесь уже ни в кафе, ни в отелях приезжих совершенно не принимают, опасаясь немецких репрессий за укрывательство беженцев. Доверились мальчику лет 14, которого встретили под городком. Тот вывел на тропинку и все объяснил. В 6 часов вечера стали потихоньку ползти вперед на животах. До границы оставалось метров семьсот. Ползли, прижимаясь, как кролики, при первом шорохе к земле. Так добрались до небольшого соснового леска, уже на самой границе. С полчаса отдохнули, дальше оставалось шагов двадцать, потом прыжок через ручей метра в полтора шириной, — это и была граница. Киниф и его зять стояли на голландской почве. Но мальчик крепко внушил им необходимость бежать что есть духу, по крайней мере, метров сто: по его словам, немецкие часовые убивали, случалось, беженцев уже на голландской почве и потом тела переносили через границу. С голландской стороны никаких военных постов не было, очевидно, во избежание лишних конфликтов.

Четыре дня Киниф провел в бараках Флиссингена и крепко жаловался на клерикальный режим и на плохой кофе, от которого зудит в ногах. Фламандцы тут еще уживались, но валлоны были очень недовольны голландским гостеприимством. Из Флиссингена Киниф переехал в Лондон и там прожил в лагере две недели. Об англичанах ничего худого он сказать не мог: кофе прекрасный, вдоволь сосисок и хлеба, бани и даже концерты. Но жизнь в лагере была невыносимой, как в тюрьме. Валлоны и фламандцы сразу сплотились в две враждебные группы, и из-за самых ничтожных поводов дело нередко доходило до потасовок. Киниф выправил себе в Лондоне необходимые бумаги и через Фолькестон перебрался в конце апреля в Булонь. Здесь он работает на фабрике и ждет призывного сигнала. Киниф еще не сказал своего последнего слова…

III.

Истекшим летом в Гавре* праздновали 85-ю годовщину со времени провозглашения самостоятельности Бельгии. Изгнанная Бельгия вспоминала, как этот день обычно проводился в Брюсселе — еще только в прошлом году: гражданская гвардия, совсем не воинственная, открывала праздник пушечной пальбой, в церкви св. Гудулы служилось торжественное молебствие, горожане в воскресном платье, endimanches, гуляли в садах Cinquantenaire, а вечером толпы стремились на бесплатные спектакли. В прошлом году в это самое время я был в Брюсселе, — менее, чем за две недели до начала войны. Бельгийское политическое небо казалось тогда совершенно безоблачным. Я жил в маленьком отеле под историческим именем Ватерлоо. Но ничто, кроме имени, не напоминало не только в отеле, но и во всем Брюсселе о мировой истории. Было жарко, празднично и нарядно…

В французский Гавр бежало вытесненное из Брюсселя и Бельгии правительство. — /И-R/

В нынешнем году национальный праздник были отмечен в бельгийской столице только скоплением народа на площади Мучеников, где похоронены бельгийцы, павшие в революции 1830 года. С непокрытыми головами и молча толпа проходила мимо памятников национальным героям. Город оставался будничен и тих.

Брюссель физически не пострадал от событий войны: тут не было кровавых столкновений, стрельбы на улицах, пожаров… Но тем чувствительнее отозвался на миллионном населении тот военно-полицейский режим, который неизбежно связан с самым фактом оккупации Жизнь давно вошла в норму, но эта норма — ненормальна. Значительная часть населения живет на средства общественной благотворительности. Исчезла бельгийская пресса, эмигрировав в Голландию, Лондон и Гавр. Новая печать и переписка — под строгой цензурой. Бельгийцы отличаются выдержкой, умеют склоняться перед силой и выжидать. Со своей стороны, немецкие офицеры, которым приходится месяцами оставаться в столице Бельгии, всячески стараются устранить возможность трений; в ресторанах, кафе и на трамвае они подчеркнуто вежливы с публикой, уступают место дамам, дают детям лакомства. Но отношения между победителями и побежденными не переходят за черту внешней корректности.

Военные власти недавно разрешили снова открыть террасы перед кафе, — это почти создало новую эпоху в жизни города. Большие театры закрыты. Но маленькие сцены и синема давно открыли свои двери. Брюссельские патриции и патрицианки, однако, не показываются там. Тем усерднее посещаются церкви. Не только верные католики, но и неверующие патриоты приходят под церковные своды — единственное место, где свободно возвышается национальное знамя и орган играет Брабансону.

Брюссельцы, как и вся Бельгия, ждут… Временами они забывают, что ждут и живут обыденной жизнью. Но вдруг над городом покажется французский биплан и освежит в сердцах уверенность, что дело еще не закончено. Население высыпает на балконы и крыши и с жадностью наблюдает полет воздушного союзника. Снизу открывается пальба. Шрапнель взрывается белыми облачками в небе. На перекрестках собираются кучки народа, во многих местах раздаются напряженные возгласы. С биплана падает несколько бомб, город оглашается грохотом, загорается немецкий ангар, взрывается цеппелин, — брюссельцы радостно приветствуют и ждут… Им кажется в этот момент, что решается их судьба. В более отдаленных кварталах возникает слух, что союзные войска подошли к городу и что это — голос французской артиллерии. Но потом биплан, выполнив свою работу, улетает. В города снова воцаряется спокойствие. Ждут. В тиши поговаривают о будущей «большой Бельгии», которая не сможет оставаться нейтральной, а должна будет выступить на дорогу международной политики. Это будет Бельгия до Рейна. Однажды молодые патриоты повысили на бульваре Anspach большой плакат, изображавший Бельгию, с красной надписью поперек карты: «Временно закрыта по случаю увеличения помещения»…

Брюссельский бургомистр Адольф Макс сидит в крепости Глатц. Там он познакомился в последние месяцы с пленными русскими офицерами. Горожане не забывают своего мэра и осаждают его материальными выражениями своей симпатии. Недавно г. Максу пришлось просить не посылать ему такого количества пряников. В ожидании свободы он раскладывает гран-пасьянс из карт, присланных ему дочерью старого бургомистра де-Мот, и пишет салонные стихи.


В первое время после оккупации почтовой службы совершенно не было. Между гем главная волна эмиграции уже перекатилась через границу, многие семейные связи оказались внезапно расторгнутыми, каждый и всякий кого-нибудь искал и о ком-нибудь справлялся. В это время начались нелегальные почтовые сношения через голландскую границу, вначале эпизодически, затем правильные. За тайную перевозку писем немецкие власти карали. Но контроль не был еще налажен. Сотни и тысячи писем перевозились ежедневно тайным путем в Маастрихт и оттуда рассылались по всей Европе. Немецкий надзор совершенствовался, но параллельно совершенствовалась и конспиративная почтовая организация. Ее заграничный центр обосновался в Лондоне. За плату в 5 франков письмо доставляется на дом адресату в обход немецкой цензуры. Как полагается, при всякой нелегальной организации бывают случаи провокации и неизбежные «провалы». 21-го мая немецким военным судом г-жа Картон де-Виар, жена бельгийского министра юстиции, была осуждена к 165 дням тюрьмы за тайную переписку внутри страны и с за границей. Судьбой жены католического министра занялся римский папа, газеты сообщали о досрочном освобождении осужденной, потом это сообщение опровергалось.

Не менее строго карают немецкие военные власти за распространение англШских и французских газета. Тем не менее «Matin», «Temps» и «Times» продаются систематически, и на конспиративной бирже всяка-го крупного города стоит на эти издания определенный курс: «Matin» стоит в Льеже франк, «Temps» — полтора франка, «Times» два франка. Сближенные опасностью и надеждой, обыватели соединяются группами и покупают газеты сообща. Возникла новая отрасль промышленности, а на еt почве выросли вымогательства и шантаж. К зажиточным буржуа бросали в почтовые ящики запретную газету, а затем доносили или вымогали деньги под угрозой доноса. Многие сорвали у своих дверей ящики для почтовой корреспонденции или забили их отверстия гвоздями. Одновременно стали возникать местные «подпольные листки», сперва на гектографе, потом печатные. Как всегда в таких случаях, им верили несравненно больше, чем тем легальным газетам на немецком и фламандском языках, которые заменили исчезнувшую бельгийскую прессу. В первую эпоху эти нелегальные издания дышали оптимизмом.

Эмиграция между тем, хотя и ослабевая, шла своим чередом. Большинство эмигрантов имело в качестве единственного паспорта «la semelle de leurs bottes» (подметку своих сапог). С волнениями и риском нелегального перехода через границу знакомились люди, не предназначенные природой ни для какого риска. Графиня д’Онсье и г. Жомот, бельгийский консул в Бухаресте, глухой декабрьской ночью крались, руководимые проводником, через границу у Пюта, мимо дремавших на холоде немецких часовых. Г. Жомот имел при себе личное письмо к королеве Елизавете. А Жомот-сын пробирался в эти самые часы через границу у Кюрнхута, чтобы поступить волонтером в бельгийскую армию… Старые контрабандисты и предприимчивые элементы, выбитые немецким нашествием из колеи, выдвинули из своей среды многочисленные кадры проводников.

В первое время казалось, особенно из-за границы, что вся Бельгия готова опустеть. Но трудовые массы слишком крепко связаны с той землей, на которой оне живут или которая живет ими. В конце-концов оказалось, что выселилось не больше десятой части населения. Немцы всячески противодействовали эмиграции и приняли экстренные меры к тому, чтобы побудить к возвращению богатых эмигрантов: они ввели высокий налог на имущество отсутствующих. Многие стали возвращаться. Особенно зорко немецкие власти следили за тем, чтобы бельгийцы военного возраста не покидали страны. Всякий, кто помогал им в этом, подвергался суровому наказанию.

Тем не менее быстро наладился тайный аппарат, обширный и разветвленный, для пополнения бельгийской армии. Целый штат проводников состоит в распоряжении гаврского правительства, одни — из чувства патриотизма, другие — из-за высокой платы. Немцы, чем дальше, тем теснее натягивали сеть военного контроля. Вдоль голландской границы возводили на дорогах баррикады из камней и древесных стволов, обвивая их колючей проволокой, а во многих местах на шоссе разбрасывали битые бутылки и старые жестянки, которые производят шум, если-кто-нибудь на них натыкается во тьме. Потом пропустили вдоль всей границы через колючую проволоку электрический ток. Тем не менее, доставить эмигранта незаметно до границы бывает обыкновенно более трудно, чей переправить его через пограничную черту. В разных местах страны имеются свои узловые пункты, своп конспиративные отели и кафе. При мне в Гавр прибыло шесть человек: крупный антверпенский коммерсант, чиновник, фармацевт из Льежа — они заплатили проводникам по 50 франков, — и 3 волонтера, — с них гидам запрещено брать какую бы то ни было плату… Иногда переход границы принимает более драматические формы. Недавно целый отряд молодых бельгийцев — их было 168 человек — приблизился к пограничному немецкому посту у Термонда. «Вас 5 человек, — сказал караульным один из бельгийцев, — нас 168. Мы хотим пройти в Голландию. Вы можете перестрелять один-два десятка, но в конце-концов мы одолеем вас, и вы все погибнете»… Часовые переглянулись и молча пропустили эмигрантов.

В Льеже большую роль в организации волонтерства играл наш старый знакомый Жюль Гудремон. Через две недели после ареста, в начале сентября, он был освобожден из льежского губернаторского дома. Несмотря на предостережения со стороны друзей, старый анархист с головой ушел в патриотическую деятельность. Он приобрел большую популярность среди своих обычных политических врагов. Фанатик-энтузиаст, он теперь превратил свою вражду к немецкому марксизму и к милитаризму в ненависть к «бошам», проповедовал борьбу до конца, не останавливаясь ни перед какими средствами, и очень импонировал не только рабочим-анархистам, но и мелким буржуа Льежа. Сношения с Англией через Голландию были в это время еще очень легки, можно было получать оружие, и Гудремон возродил свой план вооружения льежских рабочих, чтобы в нужный момент поднять их на восстание. Предложение его было, однако, отвергнуто бельгийскими властями. Тогда Гудремон деятельно занялся агитацией за волонтерство и переправкой молодых бельгийцев через Голландию. По своему семейному паспорту, в который были вписаны его два сына, он перевез несколько десятков человек. По утверждение Гудремона, из Льежа и ближайших департаментов переправлено было не менее десяти тысяч душ военного возраста. Немцы сделали опыт: в случае ухода молодых бельгийцев за границу задерживать родителей. Так, должен был из Голландии вернуться в Льеж молодой медик Фредерикс, чтобы освободить своего арестованного отца. Но широкого применения эта мера не нашла.

Скоро у Гудремона нашлась более ответственная работа.

Бельгийские войска отступали по Брабансонской долине к северу, длинный ряд полков — гиды в зеленых туниках и бархатных штанах, уланы в голубом и желтом, пехотинцы, пионеры, карабинеры, циклисты в шапочках с болышим козырьком… Над войсками нависала тяжёлая туча обреченности. Оставалась еще последняя надежда на Антверпен, куда укрылось правительство. Но военные власти не питали, по-видимому, насчет крепости на Шельде ни надежд, ни иллюзий и в состоянии полной растерянности не принимали элементарнейших мер предосторожности. Более проницательные обыватели Льежа с изумлением глядели на то, что важнейшие мосты и рельсовые пути остаются неразрушенными. Мост Вальбеноа на железнодорожной линии Кельн — Брюссель — Остенде, как и мост «18 Аркад» на линии Намюр — Франция, хотя и минированные, оставались все время к услугам немцев в их движении на северо-запад. Только менее значительный мост Арш был взорван по собственной инициативе каким-то пехотинцем. То же самое и с железными дорогами. Из Льежа в Лувен немецкие войска переправлялись в бельгийских поездах. По тем же бельгийским линиям шел и подвоз боевых припасов. Как это могло быть? Не ждали, не предусмотрели, растерялись. «Если бы сразу не побоялись принять решительные меры, — так обличал военачальников Жюль Гудремон перед группою почтительных слушателей, — немцы были бы задержаны в течение несравненно более долгого времени, и французская армия получила бы в свое распоряжение несколько лишних недель». Бельгийский штаб только в сентябре оценил все значение сделанного упущения, когда в обывательской среде, особенно же среди рабочих, самопроизвольно зарождалась мысль о необходимости всеми мерами затруднить немецкой армии передвижение по Бельгии и связь с германским резервуаром. Стали возникать группы добровольцев, своего рода бельгийские четы, для разрезывания телеграфной и телефонной проволоки, взрывания мостов, разрушения рельсовых путей и пр., и пр. Задача была во всех отношениях не легкая. Прежде всего нужно было добыть в Голландии необходимое количество динамита и доставить его в Бельгию. Чтобы взорвать мост, нужно было напасть врасплох на немецких часовых, — это автоматически влекло за собой беспощадные репрессии по отношению к ближайшим поселениям. Такая перспектива многих останавливала. Но только не старого анархиста, проведшего 10 лет в тюрьмах той самой родины, которую он теперь решился защищать. Гудремон предложил военному министру включить его, как бывшего офицера, в состав бельгийской армии, — оба его сына служили уже в качестве солдат. — «После войны я немедленно же возобновлю свою деятельность антипатриота и антимилитариста, — так писал Гудремон военному министру, — но сейчас мои задачи совпадают с вашими, и я требую себе места в рядах армии»… В месте ему было, однако, отказано в любезной, но категорической форме, и сторонники старого агитатора объяснили отказ опасениями властей, как бы их учитель не завоевал себе слишком влиятельное положение в бельгийской армии.

Тогда Гудремон решился действовать на собственный страх и риск. Чтобы проложить необходимые пути, он нелегально выехал на короткое время в Голландию. Маастрихт оказался сплошь заполнен приходящими и уходящими голландскими войсками, который охраняли пограничные провинции, объявленые на осадном положении. Здесь очень скоро, при помощи голландских единомышленников, нашлись необходимый связи и все, что нужно было для рискованных партизанских операций. Женщины проносили через границу большие корзины, на дне которых лежал динамит, прикрытый несколькими слоями яиц. В мешках муки переправляли пироксилиновые шашки и револьверы. О своих делах Гудремон не любит рассказывать. Но кое-что стало известно со слов его ближайших помощников. Под X. Гудремон один взорвал железнодорожный мост. Это было поздней осенью, в ноябре, когда шли непрерывные дожди и земля размокла на четверть метра. Старик (Гудремону 58 лет!) вывалялся в холодной грязи, так что сам превратился в сплошную кучу грязи, и в таком виде подполз в сумерки к мосту — один, с кинжалом и револьвером за пазухой, — убил беззвучно двух часовых кинжалом в грудь, минировал мост, поджег трут и до начала розысков скрылся из окрестностей.

…Так старик прожил три месяца жизнью карбонария, комитаджия. Но почва слишком сильно нагрелась под его ногами. В начале февраля он покинул пределы Бельгии вместе со своей женой, чопорной и благородной старушкой аристократического происхождения, верующей католичкой, которая жила непрерывным трепетом за мужа и обоих сыновей. Она до сих пор не знает еще, что ее младший сын погиб при защите Антверпена.

 

Париж. Март 1915 г.