Первое письмо Истмену.

 

Левый идеалист Макс Истмен был с первых дней Октябрьской революции другом Советской России. Член Социалистической, потом Коммунистической партии, он приехал в Советскую Россию в сентябре 1922 г., хорошо выучил русский язык и был осведомлен о событиях на верхах РКП(б). Он выехал из СССР в июне 1924 г., и в начале 1925 г. опубликовал на английском и других языках книгу «Since Lenin died» («После смерти Ленина»). Книжка описала заговор кремлевских бонз против Троцкого и привела выдержки из несколько документов из запретного «Завещания Ленина».

На фотографии: Юджин Дебс, Макс Истмен и Роуз Пастор Стоукс в 1918 г.

 

В 1923 году Макс Истмен работал в Коминтерне под руководством Зиновьева, знал Ленина, Троцкого и других вождей. Он горел желанием написать биографию молодого Льва Бронштейна, которого мир узнал как вождя Красной Армии, Троцкого. Эту биографию он опубликовал в 1925 г.

Наши копии сняты с машинописных копий, и текст местами плохо читается, есть пробелы. Летом 1929 г. Троцкий написал свою Автобиографию «Моя жизнь», которая описывает эти события.

— Искра-Research.

Отвечаю на Ваши вопросы.

1. Работа моя в мастерской была забавой, а не работой. Мне было тогда лет восемь-девять. Впрочем, я охотно проводил время в мастерской и позже, во время каникул. Работа никогда не имела систематического характера.

2. Мальчика звали Ваккер. Был он сыном кухарки не Шпенцера, как Вы пишете, а Струве, учителя немецкого языка в нашем училище. Этот Струве был полной противоположностью французу Бюрнанду, о котором я Вам рассказывал и из-за которого меня исключили из второго класса. Струве был добродушнейший гигант на маленьких ножках с огромной светлой бородой. За добродушие класс платил ему, разумеется ,черной неблагодарностью. На уроках у него было шумно. Отвечали в большинстве случаев плохо. Бюрнанда боялись и ненавидели. Тот был худой, с бритыми усами и небольшой бородкой, резко выраженный злец. Во время уроков он, помню, глотал какие-то целебные конфетки.

3. Директор училища Христиан Христианович Шваннебах, был зятем пастора Бинемана. Сам Шваннебах был по-видимому полным ничтожеством и в директора попал только благодаря тестю, который пользовался большим влиянием в немецкой колонии Одессы. А училище во время моего поступления имело еще полунемецкий характер; затем на моих глазах оно постепенно русифицировалось. Помню, как в начале первого учебного года водили нас в кирху, где пастор Бинеман произносил могучим голосом (так по крайней мере казалось моему воображению) пространную речь, очевидно на тему о преимуществах прилежания над леностью. Я был вполне потрясен обстановкой, хотя ни слова не понял. Помню смерть Бинемана и труп его, где-то выставленный в гробу: не то в актовом зале, не то в той же кирхе. Нас, школьников, проводили мимо трупа парами. Но я, признаться, боялся взглянуть, да и не знал толком, куда глядеть. После смерти Бинемана Шваннебаха скоро отставили. Школьники судачили, что это произошло по интригам Николая Антоновича Каминского, физика и инспектора реального училища, а впоследствии директора его. Эта смена была вместе с тем шагом в деле русификации нашего училища. При назначении Каминского директором я был, должно быть, в третьем или в четвертом классе, скорее в третьем. Инспектором был назначен Антон Васильевич Крыжановский, учитель русского языка и словесности, тот самый, который ко мне весьма благоволил. Во втором классе мы издавали журнал под названием, кажись, «Реалист», где я, как полагается, упражнялся и в стихах и в прозе. Ученические журналы были вообще делом запрещенным. Крыжановский посоветовал нам назвать наше издание не журналом, а собранием ученических произведений. Помню, что в первом номере я напечатал вирши о капле, попавшей в море: это было аллегорией на тему о нашем журнале, попавшем в «океан просвещения». Крыжановский читал эти стихи в классе и благожелательно уличал меня в незнании метрики, которую тут же нам и объяснил (по курсу метрика полагалась в четвертом классе, а не во втором). Метрику я запомнил с того времени твердо, но в стихах удачи никогда не имел, хотя и вернулся к этому роду во время первого тюремного сидения (написал революционную «Камаринскую», «Машинушку» и пр.).

Училищное здание было такое же, как и в других подобного рода учебных заведениях: архиказенное, довольно чистое, с налетом пресного протестантизма на всей обстановке и на нравах. От директорского кабинета, о котором Вы спрашиваете, у меня особенных воспоминаний не осталось, тем более, что был я там всего раз и так как вызывался я для разговоров на тему об угрожающем мне исключении, то естественно, что мне было не до обстановки.

4. Учителем, отпустившим меня до срока из карцера, и был названный выше Антон Васильевич Крыжановский. В то время он был уже инспектором. Дело это происходило во время моего прохождения через пятый класс. Крыжановский к этому времени успел сильно обурократиться, явно делал инспекторскую карьеру. Но в нем осталось кое-что от того периода, когда он не то что вольнодумствовал, но искал популярности среди учеников. Кроме того, у него был по-видимому известный искренний интерес к литературе и он любил учеников, писавших хорошие «сочинения».

 

(Ответы 5, 6 отсутствуют. — Ред.).

 

7. Сад, арендованный Швиговским, был сравнительно большим торговым фруктовым садом. Но был при нем же значительный огород. Была и цветочная рассада. Помню, мы с младшим Швиговским посадили там цветы в виде инициалов С. Р., что должно было означать — Социальная Революция. Происходило это весною 96-го года. В саду была открытая беседка, в которой мы часто собирались за самоваром. Помню, там происходило однажды заседание нашего общества «Рассадник». Очень твёрдо помню, как однажды к беседке где мы заседали, шёл тот самый рабочий Кирилл Хоржевский, который затем оказался старым жандармом; старший Швиговский поспешил выйти из беседки к нему навстречу, так как он единственный из нас проявлял известную осторожность в отношении Кирилла, прежде ещё чем раскрылось, что это жандарм, подосланный к нам под видом рабочего.

8. Затрудняюсь ответить на вопрос, что я изучал в Одессе. Вернее сказать, что ничего правильно не изучал. Чтение носило крайне беспорядочный и случайный характер, насколько можно теперь припомнить, — главным образом вследствие жадности и нетерпения. Вспоминаю, что очень увлекался одно время очерками социологии австрийского писателя Гумпловича. Но это было в Николаеве, а не в Одессе. Мы затеяли в Николаеве (кажется, в начале 97-го года, а может быть и летом 96-го) читать несколько курсов. Соколовский должен был читать историю. Я храбро взял на себя не то философию истории, не то социологию, словом один из незнакомых мне предметов. Первую лекцию я прочитал на основании книги Гумпловича, отчасти Кареева — не без успеха, чему в глубине души сам очень удивлялся. Вторая лекция была уже слабее, а для третьей и вовсе не хватило пороху. На том наши курсы и оборвались, так как Соколовский не прочитал даже и первой лекции. Слушателей у нас было человек 30, приблизительно та же публика, которая группировалась вокруг «Рассадника». Помню, что лекции эти дали мне острое чувство собственного невежества.

 

9. Почему я возвратился в Николаев? Потому что по мнению некоторых одесских товарищей моё пребывание в Одессе стало небезопасным. Полагаю, что эти опасения были совершенно неосновательны. Но Одесса переживала тогда особый конспиративный психоз. Революционная организация была очень слаба. Полицейская многоопытная организация была очень сильна. В Одессе проживала немало старых (то есть старше 30 и даже 40 лет!) работников, уцелевших от разгрома разных организаций, или прибывших в Одессу из других городов. Слежка за ними шла жестокая. Все они были более или менее на виду у полиции, постоянной работы не вели. Я встречался с некоторыми из них, искал связи. Ко мне ходили, правда в очень ограниченном числе, рабочие. Всего этого оказалось достаточно для того, чтобы у некоторых товарищей сложилась уверенность о моем скором провале. Помню Мальвина Марковна Квест (которую мы называли Маняшей), передала мне через другого товарища, что если я не уеду в ближайшие дни, то буду арестован. Так как никакой сколько-нибудь серьезной революционной работы у меня в Одессе не было, то это сообщение послужило толчком для моего переезда в Николаев, где у меня, во всяком случае, была группа близких друзей.

 

Для истории 1905 года Вам может быть не бесполезна книга Л. Сверчкова «На заре революции». Если пожелаете, она Вам будет доставлена Секретариатом.

Л. Троцкий

10. Я уже говорил Вам, что в моей тогдашний оппозиции против марксизма, сразу ставшего в то время архимодным течением среди учащейся молодёжи и вообще интеллигенции, проявлялось стремление отстоять в некотором роде свою личность. Таким образом это оппозиция питалась скорее психологическими, чем логическими корнями. Демократические предрассудки, о которых вы упоминаете, не могли тогда отдалять от марксизма, ибо в условиях тогдашней России все социал-демократы выдвигали программу демократии, о чем свидетельствовало и самое их имя. Здесь с народниками разногласий не было, разве только что социал-демократы, особенно позже группа «Искры», более радикально, твёрдо, отчётливо развивали республиканскую демократическую программу.

Другое дело — материалистическое истолкование истории. Против этой доктрины я оборонялся, требуя от оппонентов-марксистов более доказательных доводов. Читать же я почти ничего не читал в этой области, если не считать журнальных статей.

Я забыл сказать, что все мы тогда запоем читали ежемесячные журналы. В «Русском богатстве» мы прежде всего набрасывались на статьи Михайловского, радикал-народника с неопределёнными социалистическими тенденциями. Михайловский считался продолжателем Лаврова, и до известной степени идеологом Народной Воли. Это был блестящий в своем роде писатель, посвятивший последние годы своей жизни главным образом борьбе с марксизмом и с модернистскими явлениями в литературе и искусстве. Умер он, должно быть, в 1904-м году. В 96-м году начал выходить первый легальный марксистский журнал, «Новое Слово». Журнал был очень боевой, со статьями Струве, Ленина, Maртова, Туган-Барановского и многих других молодых марксистов, которые принадлежали уже тогда к двум лагерям: легальных марксистов и нелегальных социал-демократов. В области литературы марксизм как бы заключил союз с декадентством, которое испытывало гонения со стороны официальной либеральной и народнической критики. Между «Новым Словом» и «Русским Богатством» шла из месяца в месяц ожесточённая полемика. Наши николаевские и одесские споры были её отражением. Вопрос шел о том, будет ли в России капитализм развиваться до полного расцвета, или же социальная революция возможна ранее того; в связи с этим стоял вопрос об относительной роли пролетариата и крестьянства, интеллигенции и пролетариата и пр. и пр.

В философско-исторической области борьба шла между субъективизмом и объективизмом. Сторонники Лаврова и Михайловского доказывали важность субъективного метода в истории; субъективная сила истории называлась также критической мыслью, и все это было псевдонимом русской интеллигенции, которая считала или притворялась, что считает себя способной на решающее вмешательство в исторические события. Марксисты напирали на объективный ход вещей, доказывая неизбежность капиталистического развития, несмотря на все субъективные претензии интеллигенции. Такова была основа наших споров. Сумбуру было достаточно на обеих сторонах. Вспоминаю, что я в Николаеве написал большую полемическую статью «Репетилов на страницах петербургского журнала», направленную против статьи Струве в «Новом Слове». Я сделал попытку напечатать эту статью в одесском журнале «Южное Обозрение», во главе которого стояли народники. Редакция была молодая и долго колебалась, печатать статью или не печатать. Решила в конце концов в пользу ненапечатания, каковое решение делает честь её критическому смыслу.

Несомненно, мы, бывшие в оппозиции к марксизму, считали, что крестьянство под руководством критически мыслящей интеллигенции призвано сыграть бóльшую роль, чем та, которую отводили ему марксисты. Но в сущности это было в наших устах фразой, так как на деле мы искали связи с рабочими, не делая даже попытки перенести революционную работу в деревню. В отношении русского капитализма мы повторяли, только в разжиженном виде, основные аргументы народничества: истощенное русское крестьянство является недостаточным рынком для капитализма; для развития его необходимы внешние рынки; внешние рынки все уже захвачены передовыми капиталистическими странами; отсюда вывод: русский капитализм, если имеет будущее, то весьма ограниченное. Нельзя «ждать» с революцией, пока все крестьянство не выварится в фабричном котле. Само крестьянство способно под руководством интеллигенции на революционную борьбу рядом с рабочими и пр. и пр. Нужно признать, что молодые марксисты того времени нередко утрировали марксизм, доводя его до карикатуры — в том направлении, что о революции можно будет говорить лишь после того, как большинство населения России станет пролетарским и т.д. Если бы застенографировать наши тогдашние прения, то сейчас трудно было бы решить, кто из спорящих был дальше от марксизма. Думаю, впрочем, что в решении этого вопроса нет никакой надобности.

11 февраля 1923 г.

Л. Троцкий.