Политический процесс без политической оси.

Процесс о поджоге рейхстага подвигается к развязке. Какое решение будет указано судьям сверху? Положение правительства не легкое. Если искать политических прецедентов, то естественнее всего остановиться на деле Дрейфуса во Франции, процессе Бейлиса в царской России. Благодаря закрытым дверям военного суда, капитана Дрейфуса, несмотря на отсутствие доказательств, удалось отправить на Чертов остров. В процессе Бейлиса, шедшем при открытых дверях и при активном участии прессы, власти оказались бессильны добиться обвинения случайного еврейского приказчика в убийстве христианского мальчика. Но суд вынес решение в том смысле, что убийство могло быть произведено с ритуальными целями. Не окажется ли Гитлер вынужден вдохновиться классическим постановлением киевской юстиции? За невозможностью хоть чем-нибудь подкрепить обвинение против случайно захваченных коммунистов лейпцигский суд может объявить доказанным, что преступление совершено коммунистической партией через нераскрытых преступников. Конечно, Гитлеру очень хотелось бы повесить Димитрова. Но правительству, которое спекло свои каштаны в пламени рейхстага, важнее всего доказать, что пожар был делом коммунистов, если не этих, то других. Такова задача. Однако именно в своем политическом аспекте лейпцигский процесс слабее всего. Обвинение не только фальшиво юридически, но и абсурдно политически.

С какой целью коммунистическая партия подожгла рейхстаг? Официальный ответ гласит: она подала сигнал к восстанию. От многократного употребления эта формула как бы приобрела подобие содержания. На самом деле она пуста. Сигнал только в том случае является сигналом, если смысл его ясен тем, для которых сигнал предназначен. Так, во время Октябрьского восстания в Петрограде руководителями условлено было заранее, что крейсер «Аврора» даст холостой выстрел, когда на шпице Петропавловской крепости появится красный фонарь. Если Зимний дворец не сдастся в ответ на холостой выстрел, то откроет боевую стрельбу артиллерия Петропавловской крепости. Красный фонарь был сигналом для артиллеристов «Авроры», холостой выстрел «Авроры» — для артиллеристов крепости. Здесь сигнализация имела совершенно определенное техническое назначение, понятное тем, для кого она предназначалась.

Из самого существа дела ясно, что подача сигнала должна быть как можно более проста, технически легко осуществима. Орудие сигнала должно быть тут же, под рукой руководителей. Одно дело — фонарь, другое дело — поджог рейхстага. Мыслимо ли рассчитывать на то, что удастся в любой момент, когда это понадобится, поджечь рейхстаг и что пожар не будет тут же потушен, а успеет развиться? Подобное предприятие связано с слишком большим числом неизвестных, чтобы его можно было избрать в качестве простого «сигнала»!

Допустим, однако, что по причинам, которые нам не приходят в голову и которых никто до сих пор даже не пытался объяснить, коммунистическое командование решило гигантским костром в центре столицы возвестить час наступления. Чтобы достигнуть поставленной себе цели, центральный штаб должен был, во всяком случае, заранее предписать районным штабам немедленно выступить на улицу с оружием в руках, как только купол рейхстага окажется охвачен пламенем. В тайну поджога должны были быть заранее посвящены очень многие лица. Да и вообще, столь могучая сигнализация, как горящее здание парламента, могла быть рассчитана не на единицы, — для них достаточно телефона, — а на тысячи, если не на десятки и сотни тысяч. Каким же образом эта важнейшая сторона дела полностью потонула в судебном мраке? Из рядов коммунистической партии десятки тысяч успели со времени пожара перебежать к наци, спасаясь от террора. Такие перебежчики фигурировали и на процессе в качестве главных свидетелей обвинения. В некоторых концентрационных лагерях большинство заключенных голосовало за Гитлера. Если среди «раскаявшихся» не нашлось не только сотен и тысяч, но даже единиц, чтобы раскрыть перед судом тайну сигнала, то это неопровержимо свидетельствует о том, что такой тайны не было. Вывод ясен: сигнал, о котором никто не знает, не есть сигнал. Горящий купол рейхстага ничего не возвещал и ни к чему не призывал.

Но, может быть, дело шло не о техническом, а так сказать о «моральном» сигнале? Задача поджигателей, скажет прокурор, состояла в том, чтобы дерзким боевым актом поднять настроение масс и толкнуть их на путь восстания. Другими словами, поджог был не сигналом в собственном смысле слова, а актом революционного терроризма. Однако и эта версия не выдерживает дуновения критики. Если бы дело еще шло о штабе наци или, скажем, о полицейской префектуре, поджог здания мог бы иметь подобие политического смысла при условии, разумеется, если бы он сопровождался другими заранее обеспеченными наступательными действиями. Но пожар рейхстага, как «нейтрального» здания, открытого всем партиям, решительно ничего не мог сказать массам. Огонь мог ведь возникнуть и по случайным причинам. Каким образом и почему зарево над куполом парламента должно было вызвать у масс самопроизвольную ассоциацию о немедленном восстании?

Подготовляя то или другое покушение, террористическая партия, как, например, русские социалисты-революционеры в эпоху царизма, больше всего озабочена тем, чтоб сделать свой удар наиболее ясным и притягательным для народных масс. Уже до террористического акта партия выпускала воззвания, в которых стремилась сосредоточить ненависть населения на данном лице или учреждении. Самый акт сопровождался изданием прокламаций, разъясняющих его революционный смысл. Ни одного из этих необходимых условий политического террора мы не находим в конце февраля в Берлине. Коммунисты занимались в те дни агитацией в пользу выборов в рейхстаг, а никак не в пользу сожжения рейхстага. Ни в ночь пожара, ни после того не появилось в Германии ни одной прокламации, которая объясняла бы массам смысл загадочного события. Не мудрено, если кроме Геринга и его агентов, никто не истолковал пожар в качестве сигнала к восстанию.

Игнорируя самую суть политического террора, прокурор утверждает, что коммунистическая партия, как и все вообще преступники, естественно стремится скрыть свое участие в преступлении. С таким же успехом можно было бы сказать, что Герострат, вознамерившись прославить себя сожжением храма в Эфесе, пытался в то же время скрыть свое имя, чтобы не нести ответственности за поджог. Раз нет организации, берущей на себя открыто ответственность за акт разрушения, объясняющей его смысл и призывающий массы к действию, остается только обгоревший зал заседаний, но исчезает политический акт. Не по разуму усердная прокуратура выдергивает из политического процесса его политическую ось. Штаб восстания так же мало может подать народным массам анонимный сигнал к восстанию, как не может правительство анонимно объявить войну. С другой стороны, революционная партия, которая выходит на улицу, чтобы с оружием в руках опрокинуть существующий строй, не побоится взять на себя ответственность за сожженные пюпитры и ковры, если это нужно по ходу восстания.

Здесь открывается естественный переход к личному составу «поджигателей». Их пять: безработный голландец, председатель коммунистической фракции рейхстага и три болгарских коммуниста. Прежде всего навязывается вопрос: почему сигнал к восстанию немецких рабочих дали четыре иностранца? Свидетель обвинения пытался дать объяснение этой загадке: выдвинув вперед иностранцев, коммунистическая партия хотела таким образом «отвлечь внимание». Мы возвращаемся к тому же абсурду: партия, которая должна была в целях восстания сосредоточить на себе внимание масс, занималась тем, что «отводила от себя внимание». Но если задача состояла в том, чтобы, совершив политически анонимный и потому бесцельный поджог, скрыть свое участие в нем, то зачем и почему в деле оказался замешан председатель коммунистической фракции, т.е. наиболее видный и ответственный представитель партии в стенах рейхстага, — притом не в качестве одного из политических руководителей террора, а в качестве прямого поджигателя?

Еще более поразительным, если возможно, является участие в поджоге Димитрова, старого революционера, который был генеральным секретарем болгарских профессиональных союзов уже в 1910 году, когда автор этих строк впервые встретился с ним в Софии. Димитров, по его заявлению на суде, поселился в Берлине, чтобы с большим удобством заниматься болгарскими делами и именно поэтому избегал какого бы то ни было касательства к деятельности германской партии. Даже у врагов нет основания сомневаться в его словах. Не трудно понять, что ответственный политик, направлявший из Берлина работу своей партии в Болгарии, не стал бы подвергать себя риску ареста и высылки из-за второстепенного участия в немецких делах. Для Болгарии Димитров был единственным, для Германии он мог быть лишь одним из многих. Но если даже оставить в стороне это неопровержимое само по себе соображение, остается вопрос: неужели же немецкая коммунистическая партия не могла найти в помощники Люббе никого, кроме члена президиума Коммунистического Интернационала? Участие Димитрова было бы, может быть, еще объяснимым, если бы целью ставилось не «отвлечь внимание от партии», а, наоборот, показать, что пожар есть дело всего Коммунистического Интернационала в целом. А так как Димитров, как и два других болгарина, прибыли в Германию из Москвы, то их участие в поджоге рейхстага должно было заодно уж обнаружить перед всем миром руку Советов. Если такая демонстрация кому-либо и нужна была, то во всяком случае не германским коммунистам и не Москве. Почему же выбор пал на Димитрова? И чей это выбор? Надо признать, что с точки зрения политических целей процесса это самый несчастный из всех возможных выборов.

В руках организаторов судебного процесса имелись совершенно исключительные средства инсценировки: неограниченное число свидетелей обвинения, готовых показать все, что им прикажут; панический страх потенциальных свидетелей защиты; полное отсутствие критики со стороны печати; полное подчинение полиции, прокуратуры, судей и даже адвокатуры директивам власти. Казалось бы, при таких условиях успех любого обвинения обеспечен заранее. И, однако же, вопрос вошел в свою третью, «политическую» стадию как заведомо проигранное Гитлером дело. Разгадка очень проста: коммунистическая партия Германии не шла к восстанию. Она потерпела крушение не в бою, как Парижская Коммуна в 1871 году, как русский пролетариат в 1905 году, — она оказалась неспособной к бою. Если не считать чисто символического призыва ко «всеобщей стачке», печатного клочка бумаги, на который не откликнулся ни один человек, компартия была и осталась пассивным объектом в трагических событиях, изменивших лицо Германии. Кто еще сомневается в этом, пусть прочтет письмо Марии Реезе, популярной коммунистической депутатки рейхстага: она порвала со своей партией именно потому, что та оказалась бессильной не только на наступление, но и на оборону, ничего не предвидела, ничего не подготовила и не имела ни возможности, ни повода подавать массам революционные сигналы.

Если бы на месте этой партии была другая, способная к обороне, она могла бы выбрать разные пути и методы борьбы, но никакой из них не вел бы через поджог рейхстага. Если бы революционная партия решила, вопреки всем доводам политического смысла, поджечь рейхстаг, она не привлекла бы к этому делу таинственного голландского безработного, с которым трудно объясниться и на которого нельзя положиться; председателя парламентской фракции, всегда находящегося на виду у всех; члена президиума Коммунистического Интернационала, олицетворяющего «Москву» и двух молодых болгар, не знающих немецкого языка. Наконец, если бы коммунистическая партия подожгла рейхстаг через посредство такой фантастической группы поджигателей, она должна была бы по крайней мере объяснить рабочим политический смысл поджога. Никакие свидетельские показания, никакие «улики», никакая брань Геринга не способны помочь внутренней политической несостоятельности обвинения. Пусть прокурор с бесстыдством, которое его отличает в этом бесстыдном процессе, утверждает: это было. Несокрушимая политическая логика возражает: этого не могло быть!

Л. Троцкий

26 ноября 1933 г.