Фридрих Энгельс в новых письмах.

Karl Kautsky. Aus der Fruhzeit des Marxismus. Engels Briefwechsel mit Kautsky. 1935. Obbis — Verlag. Prag. 416 s.

Переписка Энгельса — Каутского.

В этом году исполнилось сорок лет со дня смерти Фридриха Энгельса, одного из двух авторов «Коммунистического Манифеста». Другой из авторов назывался Карл Маркс. Годовщина отмечена, в частности, тем, что Карл Каутский, перевалив за 81 год жизни, опубликовал, наконец, свою переписку с Энгельсом. Письма самого Каутского сохранились, правда, лишь в виде исключения; зато письма Энгельса дошли до нас почти все. Новые письма не открывают нам, разумеется, нового Энгельса. Его огромная международная переписка, поскольку она сохранилась, уже вся или почти вся опубликована; его жизнь достаточно исследована. И тем не менее для всякого, кто серьезно интересуется политической историей последних десятилетий прошлого века, ходом развития марксистских идей, судьбами рабочего движения, наконец, личностью Энгельса, книга представляет исключительно ценный подарок.

При жизни Маркса Энгельс, по собственному выражению, играл вторую скрипку. Но со времени последней болезни своего соратника и особенно после его смерти он в течение 12-ти лет непосредственно и неоспоримо руководил концертом мирового социализма. К этому времени Энгельс давно уже освободился от своих коммерческих дел, был в материальном смысле вполне независим и все свое время отдавал приведению в порядок и изданию литературного наследства Маркса, собственным научным исследованиям и огромной переписке с левыми вождями рабочего движения всех стран. На этот последний период жизни Энгельса (1881—1895) и падает переписка его с Каутским.

Единственная в своем роде по цельности и ясности фигура Энгельса подвергалась в дальнейшем — такова логика борьбы — многочисленным толкованиям: достаточно напомнить, что во время последней войны Эберт, Шейдеман и пр. изображали Энгельса добрым немецким патриотом, а публицисты Антанты — пангерманистом. В этом отношении, как и в других, письма помогают очистить образ Энгельса от тенденциозных наслоений. Но не в этом их суть. Письма замечательны главным образом для характеристики человека. Не будет преувеличением, если мы скажем, что каждый новый человеческий документ, касающийся Энгельса, дорисовывает его лучше, выше, обаятельнее, чем мы знали его до того.

Второй из двух корреспондентов также имеет права на наш интерес. С первой половины 80-х годов Каутский выдвигается на роль официального теоретика германской социал-демократии, которая, в свою очередь, становится руководящей партией Второго Интернационала. Как Энгельс — при жизни Маркса, Каутский при жизни Энгельса играет в лучшем случае вторую скрипку, на большой дистанции от первой. После смерти Энгельса авторитет ученика быстро возрастает, и в эпоху первой русской революции (1905 г.) достигает апогея… В своих комментариях к переписке Каутский рассказывает, с каким волнением он появился впервые в домах Маркса и Энгельса. Такое же волнение испытывали четверть века спустя многие молодые марксисты — в частности, автор настоящей статьи — поднимаясь по лестнице скромного чистенького дома во Фриденау под Берлином, где много лет проживал Каутский. Он считался тогда, по крайней мере в теоретических вопросах, самым крупным и бесспорным авторитетом Интернационала. Противники величали его «папой» марксизма.

Но высокий авторитет Каутского держался недолго. Большие события последней четверти века нанесли ему сокрушительный удар. Во время войны и после неё Каутский олицетворял собою раздраженную растерянность. Окончательно подтвердилось то, о чем немногие догадывались и ранее, именно, что его марксизм имел по существу академический, созерцательный характер. Когда в апреле 1889 года Каутский пишет Энгельсу из Вены, во время стачки: «Мои мысли больше на улице, чем за письменным столом» (стр. 242), то эта фраза, даже под пером молодого Каутского, кажется неожиданной и почти фальшивой. Его операционным полем оставался всю жизнь письменный стол. Уличные события он воспринимал как помеху. Популяризатор доктрины, истолкователь прошлого, защитник метода — да; но не человек действия, не революционер, не наследник духа Маркса и Энгельса.

Переписка не только полностью вскрывает коренное различие двух фигур, но и обнаруживает совершенно неожиданно, по крайней мере, для позднейшего поколения, тот антагонизм, который существовал между Энгельсом и Каутским и привел в конце концов к разрыву личных отношений.

«Генерал»

Военная проницательность Энгельса, опиравшаяся не только на обширные специальные познания, но и на общую способность синтетической оценки обстоятельств и сил, дала ему возможность во время франко-прусской войны опубликовать в лондонском Pall Mall Gazette замечательные военные обозрения, которые молва приписывала одному из высших военных авторитетов того времени (господа «авторитеты», вероятно, не без удивления поглядывали на себя в зеркало). В кругу друзей Энгельс получил шутливую кличку Генерала. Этим именем подписан ряд его писем к Каутскому.

Энгельс не был оратором, или, может быть, не имел случая стать им. Он даже относился к «ораторам» с оттенком пренебрежения, считая не без основания, что они склонны банализировать мысль. Но Каутский вспоминает Энгельса как замечательного собеседника с неистощимой памятью, замечательной находчивостью и меткостью слова. К сожалению, сам Каутский — посредственный наблюдатель и совсем не художник: из своих писем Энгельс выступает неизмеримо ярче, чем из комментариев и воспоминаний Каутского.

Отношения Энгельса к людям, чуждые сентиментальности или иллюзий, были проникнуты насквозь проницательной простотой и поэтому глубоко человечны. В его присутствии за вечерним столом, где сходились представители разных стран и континентов, как бы сам собою исчезал контраст между изысканной радикальной графиней Шак* и совсем неизысканной русской нигилисткой Верой Засулич. Щедрость личности хозяина дома выражалась также и в этой счастливой способности подняться самому и поднять других над всем второстепенным и внешним, нисколько не поступаясь при этом ни своими взглядами, ни даже своими привычками.

* Гильом-Шак Гертруда (Gertrude Guillaume-Schack 1845—1905) — германская общественная деятельница, социалистка, участвовала в борьбе за права женщин. Будучи высланной из Германии, с 1886 г. жила в Англии, гостила у Энгельса. Позже перешла к теософизму и анархизму. — /И-R/

Напрасно было бы у этого революционера искать черт богемы, столь нередких в среде радикальной интеллигенции. Энгельс не терпел неряшливости и небрежности ни в крупном, ни в малом. Он любил точность мысли и точность в расчетах, точность выражения и точность печатания. Когда немецкий издатель пытался изменить его правописание, Энгельс потребовал выправить заново несколько печатных листов. «Я так же мало, — писал он, — позволю навязывать мне орфографию, как и жену» (стр. 147). В этой сердитой и в то же время шутливой фразе Энгельс встает перед нами, как живой!

Помимо родного языка, которым он владел как виртуоз, Энгельс свободно писал по-английски, по-французски, по-итальянски, читал по-испански и почти на всех славянских и скандинавских языках. Его философских, экономических, исторических, естественно-исторических, филологических и военных знаний хватило бы на добрый десяток ординарных и экстраординарных профессоров. Но и за вычетом всего этого у него осталось его главное сокровище: окрыленная мысль.

В июне 1884 года, когда Бернштейн и Каутский, поддаваясь симпатиям и антипатиям самого Энгельса, жаловались ему на начинающееся засилие в партии всякого рода «образованных» филистеров, Энгельс отвечал им: «Главное дело — ни в чем не уступать, но сохранять при этом полное спокойствие духа» (стр. 119). Если сам Генерал не всегда сохранял «спокойствие духа» в буквальном смысле слова, — наоборот, он умел великолепно вскипать, — то он всегда быстро поднимался над временными злоключениями, возвращая себе необходимое равновесие мыслей и чувств. Стихия этой личности — оптимизм с доброй приправой юмора по отношению к себе и своим и иронии по отношению к врагам. В оптимизме Энгельса нет и крупицы самодовольства: само слово это отскакивает от его образа. Подпочвенные источники жизнерадостности крылись, конечно, в счастливом, гармоническом темпераменте: но этот темперамент насквозь пронизан мыслью, которая несла в себе высшую из радостей: радость творческого познания.

Оптимизм Энгельса одинаково распространялся и на политические вопросы, и на личные дела. После любого поражения он сейчас же находил обстоятельства, которые подготавливают новый подъем, и после каждого жизненного удара он умел встряхнуться и глядеть вперед. Таким он сохранился до конца. Ему приходилось иногда неделями лежать, чтобы избавиться от грыжи, которую причинило ему падение с лошади во время «джентльменской» охоты на лисиц. Старые глаза подчас отказывались служить при искусственном свете, без которого и днем не обойтись при лондонских туманах. Только вскользь упоминает Энгельс о своих недомоганиях в объяснение каких-нибудь задержек и тут же обещает, что на днях все «пойдет лучше», и тогда работа закипит вовсю.

В одном из писем Маркса упоминается, что Энгельс имел привычку при разговоре игриво подмигивать глазом. Это ободряющее «подмигивание» проходит через всю переписку Энгельса. Человек долга и глубоких привязанностей меньше всего похож на аскета. Он любит природу, искусство во всех его видах, общество умных и веселых людей с участием женщин, шутку и смех, хороший ужин, хорошее вино, хороший табак. Ему не претит подчас даже утробный юмор Рабле, который охотно ищет своих вдохновений ниже грудобрюшной преграды. Вообще ничто человеческое ему не чуждо. Нередки в его корреспонденции упоминания о том, что новый год, счастливые выборы в Германии, его собственный день рождения, а иногда и события меньшего масштаба были вспрыснуты в его доме несколькими бутылками хорошего вина. Изредка мы наталкиваемся на жалобу Генерала по поводу того, что он вынужден лежать на софе «вместо того, чтобы выпивать с вами…, ну, что отсрочено, то не потеряно» (стр. 335). Автору этих строк перевалило за 72 года. Через несколько месяцев в прессу проник ложный слух о тяжком заболевании Энгельса. 73-летний Генерал пишет: «Ну-с, по поводу чрезвычайного упадка сил и ежечасно ожидаемой кончины мы опорожнили разные бутылки» (стр. 352).

Эпикуреец? Но второстепенные «дары жизни» никогда не имели над этим человеком власти. Зато его подлинно захватывали за живое семейные нравы дикарей, или загадки ирландской филологии, всегда в неразрывной связи с грядущими судьбами человечества. Он мог позволить себе тривиальную шутку только в обществе нетривиальных людей. Под его юмором, иронией, жизнерадостностью всегда чувствовался нравственный пафос — без малейших фраз и поз, глубоко скрытый, но тем более подлинный и всегда готовый на жертву. Коммерсант, владелец фабрики, охотничьей лошади и домашнего винного погреба был революционным коммунистом до мозга костей.

Душеприказчик Маркса

Каутский нисколько не преувеличивает, когда говорит в своих комментариях к переписке, что во всей мировой истории нельзя найти примера, когда бы два человека с такими могучими темпераментами и с такой идейной независимостью, как Маркс и Энгельс, оставались в течение всей своей жизни столь неразрывно связанными развитием своих мыслей, своей общественной деятельностью и личной дружбой. Энгельс был легче на подъем, подвижнее, предприимчивее, разнообразнее; Маркс — тяжеловеснее, упорнее, суровее к себе и другим. Сам звезда первой величины, Энгельс признавал умственный авторитет Маркса с такой же простотой, с какой он устанавливал все вообще свои личные и политические отношения.

Совместная работа двух друзей — вот где это слово звучит полным звуком! — заходила так глубоко, что провести окончательную линию водораздела между их произведениями никогда не удается. Однако неизмеримо важнее чисто литературного сотрудничества то духовное общение между ними, которое никогда не прекращалось: они либо переписывались изо дня в день эпиграмматически, понимая друг друга с полуслова, либо вели столь же эпиграмматические беседы в дыму сигар. В течение четырех десятков лет Маркс и Энгельс в постоянной борьбе с официальной наукой и традиционными предрассудками заменяли друг для друга общественное мнение.

Материальную помощь Марксу Энгельс рассматривал как важнейший политический долг; ради этого, главным образом, он и закабалил себя на много лет «проклятой коммерцией», в сфере которой он действовал столь же успешно, как и во всех других: его состояние росло, а вместе с тем росло и благосостояние семьи Маркса. После его смерти Энгельс перенес все свои заботы на его дочерей. Старая прислуга Марксов, неразрывно сросшаяся со всей семьей, Елена Демут перешла к этому времени хозяйкой в дом Энгельса. Он относился к ней с нежной преданностью, делился всеми интересами, какие были ей доступны, и после её смерти жаловался, что ему не хватает ныне её советов не только в личных, но и в партийных делах. Почти все свое состояние, составлявшее, кроме библиотеки, обстановки и проч., сумму в 30.000 фунт[ов] стерлингов, Энгельс завещал дочерям Маркса.

Если в молодые годы Энгельс ушел в тень текстильной промышленности Манчестера, чтоб дать Марксу возможность работать над «Капиталом», то теперь, стариком, он без жалоб и, можно уверенно сказать, без сожаления отодвинул в сторону собственные исследования, чтобы проводить годы над разборкой иероглифических рукописей Маркса, над тщательным просмотром переводов и не менее тщательной корректурой его произведений почти на всех европейских языках. Нет, в этом «эпикурейце» сидел совсем необыкновенный стоик!

Сообщения о ходе работ над литературным наследством Маркса составляют один из наиболее постоянных мотивов в переписке Энгельса с Каутским, как и с другими единомышленниками. В письме к матери Каутского (1885 г.), небезызвестной в то время писательнице тенденциозных романов, Энгельс выражает надежду на то, что старая Европа снова придет, наконец, в движение: «Я хочу лишь надеяться, — прибавляет он, — что она оставит мне еще время закончить 3-ий том «Капитала», а после этого пусть действует!» (стр. 206) Из этой полушутливой фразы ясно видно, какое значение придавал он «Капиталу»; но видно и другое: революционное действие стоит для него над всякой книгой, даже и над «Капиталом». 3 декабря 1891 г., т.е. через шесть лет, Энгельс объясняет Каутскому свое длительное молчание: «Виной в том третий том, над которым я снова потею». Он не только разбирает по убийственной рукописи главы о денежном капитале, банках и кредите, но и штудирует попутно соответственную литературу. Правда, он знает заранее, что сможет оставить рукописи в большинстве случаев такими, как они вышли из-под пера Маркса; но своими вспомогательными исследованиями он хочет обеспечить себя от промахов при редактировании. Ко всему этому еще бездна мелких технических забот! Энгельс переписывается по поводу того, нужна или не нужна в таком-то месте текста запятая, и особо благодарит Каутского за открытую им в рукописи буквенную описку. Это не педантизм, это — добросовестность, для которой нет ничего безразличного, когда речь идет о научных итогах жизни Маркса.

От слепого преклонения перед текстом Энгельс, однако, дальше, чем кто бы то ни было. Просматривая изложение экономической теории Маркса, сделанное французским социалистом Девилем, Энгельс часто впадал, по собственным словам, в искушение вычеркивать или исправлять отдельные фразы, которые на поверку оказывались… фразами самого Маркса. Но суть в том, что «в оригинале они, благодаря всему предшествующему, подвергались ясному ограничению. У Девиля же принимали абсолютно всеобщее и тем самым неправильное значение» (стр. 95). В немногих словах здесь дана классическая характеристика столь обычных злоупотреблений с готовыми формулами учителя («magister dixit»).

Но и это еще не все. Энгельс не только расшифровывает, обрабатывает, переписывает, корректирует и комментирует второй и третий тома «Капитала», — он зорко охраняет память Маркса от враждебных покушений. Консервативный прусский социалист Робертус и его почитатели утверждали, что Маркс использовал научное открытие Робертуса без ссылок на него, т.е. совершил, другими словами, плагиат. «Какое чудовищное невежество нужно, — пишет Энгельс Каутскому в 1884 г., — чтобы утверждать нечто подобное» (стр. 140). И Энгельс заново штудирует ненужного ему Робертуса, чтобы во всеоружии опровергнуть обвинение.

В письмах к Каутскому находит не менее яркое отражение и эпизод с известным немецким экономистом Брентано, обвинившим Маркса в ложном цитировании Гладстона. Кто, как не Энгельс, знал научную скрупулезность Маркса, который к каждой, даже и абсурдной идее противника относился с таким же вниманием, с каким бактериолог относится к болезнетворной бацилле. Упрек в избытке добросовестности десятки раз встречается в письмах Энгельса к Марксу и к общим друзьям. Немудрено, если все другие работы отодвигаются ради гневного опровержения Брентано.

Энгельс носился с мыслью написать биографию Маркса. Никто не мог бы написать её так, как он, ибо она, по необходимости, должна была бы явиться в значительной степени автобиографией самого Энгельса. «К этой работе, — пишет он Каутскому, — о которой я давно уже думаю с радостью, я приступлю сейчас же, как только смогу» (стр. 382). Энгельс обещает себе не отвлекаться: «Мне 74 года — я должен торопиться». И сейчас еще нельзя без горечи думать о том, что Энгельсу не удалось «поторопиться» и выполнить свой замысел.

Для готовившегося в Швейцарии народного олеографического портрета Маркса Энгельс дал через Каутского описание своего умершего друга в красках: «Настолько смуглый, насколько это вообще возможно для южного европейца, без большой румяности на щеках… Усы черные как смоль, с белыми волосками, а волосы на голове и борода снежно-белые» (стр. 149). Из этого описания становится яснее, почему Маркса в семье и в кругу друзей называли Мавром.

Учитель вождей

В первые два года переписки Энгельс пишет в обращении: «Дорогой господин Каутский» (слово «товарищ» еще не пользовалось признанием); после первого сближения в Лондоне обращение сокращается до двух слов: «Дорогой Каутский»; с марта 1884 года Энгельс переходит с Бернштейном и Каутским, каждый из которых был моложе его на 25 лет, на «ты». «С 1883 года, — пишет не без основания Каутский, — Энгельс рассматривал Бернштейна и меня как наиболее надежных представителей Марксовой теории» (стр. 93). В переходе на ты скрывалось несомненное расположение учителя к молодым ученикам. Но действительной близости внешняя фамильярность не означала: мешало ей главным образом то, что и Каутский, и Бернштейн были изрядно пропитаны филистерством. Во время их долгого пребывания в Лондоне Энгельс помог им усвоить марксистский метод. Но он не мог привить им ни революционной воли, ни смелой мысли. Ученики были и остались детьми другого духа.

Маркс и Энгельс пробудились в бурную эпоху и прошли через революцию 1848 года уже как сложившиеся бойцы. Каутский и Бернштейн сформировались в течение сравнительно мирного промежутка между той эпохой войн и революций, которая тянулась от 1848 до 1871 года, и той, которая, открывшись русской революцией 1905 года и мировой войной 1914 года, далеко еще не закончилась и сейчас. Всю свою долгую жизнь Каутский умел уклоняться от выводов, которые грозили нарушить его умственный или физический покой. Он не был революционером, и это безнадежно отдаляло его от красного Генерала.

Да и помимо этого они были слишком различны. При непосредственном общении Энгельс, несомненно, только выигрывал: его личность была богаче и привлекательнее всего того, что он писал и делал. Ни в каком случае нельзя сказать того же о Каутском. Лучшие из его книг гораздо умнее его самого. При личном общении он сильно терял. Может быть, этим объясняется отчасти тот факт, что Роза Люксембург, которая жила бок о бок с Каутским, разглядела его филистерство раньше Ленина, несмотря на то, что уступала Ленину в политической проницательности. Но это относится уже к более позднему времени.

Из переписки совершенно очевидно, что не только в политической, но и в теоретической области между учителем и учеником всегда оставалась незримая перегородка. О работах Франца Меринга или Георгия Плеханова Энгельс, вообще скупой на похвалы, отзывался иногда с восторгом («Ausgereichnet!»). Каутского он одобряет всегда сдержанно, а под критикой его чувствуется оттенок раздражения. Как и Маркса при первом появлении Каутского в его доме, Энгельса отталкивали всезнайство и пассивное самодовольство молодого венца. Как легко находил он ответы на самые сложные вопросы! Правда, Энгельс сам склонен бывал к поспешным обобщениям; но у него зато были орлиные крылья и орлиный взор, а с годами он все больше перенимал у Маркса беспощадную к себе научную добросовестность. Каутский же при всех своих способностях был человеком золотой середины.

«Девять десятых нынешних немецких писаний, — так предостерегал учитель ученика, — составляют писания о других писаниях» (стр. 139). Это значит: нет исследования живой действительности, нет движения мысли вперед. По поводу работ Каутского по вопросам первобытной истории Энгельс пытается внушить ему, что в этой большой и темной области сказать что-нибудь действительно новое можно не иначе, как изучив вопрос до конца. «Иначе, — прибавляет он довольно безжалостно, — книги, подобные `Капиталу', были бы гораздо чаще» (стр. 85).

Через год (20 сентября 1884 г.) Энгельс снова ставит Каутскому в упрек «аподиктические утверждения в таких областях, где ты сам не чувствуешь себя твердым» (стр. 144). Эта нота проходит через всю переписку. Упрекая Каутского в вульгарном осуждении «абстракции», — без абстрактного мышления нет мышления вообще, — Энгельс дает классическое определение животворной и мертвящей абстракции. «Маркс сводит имеющееся в вещах и отношениях общее содержание к его наиболее всеобщему мысленному выражению; его абстракция воспроизводит, следовательно, лишь в мысленной форме содержание, уже заложенное в самих вещах. Робертус же создает себе более или менее несовершенное мысленное выражение и мерит вещи этим понятием, по которому они должны равняться» (стр. 144). Девять десятых ошибок человеческого мышления укладывается в эту формулу. Через одиннадцать лет в последнем своем письме Каутскому Энгельс, отдавая должное его исследованию о «предтечах социализма», снова делает автору упрек в склонности к «общим местам там, где имелся пробел в изучении». «В отношении стиля ты, чтоб оставаться популярным, впадаешь то в тон передовой статьи, то в тон школьного учителя» (стр. 388). Нельзя выразиться более метко о литературной манере Каутского!

В то же время умственная щедрость учителя по отношению к ученику поистине неистощима. Важнейшие статьи плодовитого автора он прочитывает в рукописи, и каждое из его критических писем содержит неоценимые указания, плод серьезных размышлений, а иногда и изысканий. Известная работа Каутского «Классовые противоречия во французской революции», переведенная почти на все языки цивилизованного человечества, тоже прошла, как оказывается, через умственную лабораторию Энгельса. Большое письмо его, посвященное социальным группировкам в эпоху Великой революции XVIII века и, заодно, — применению материалистического метода к историческим событиям, представляет собой один из самых великолепных документов человеческой мысли. Оно слишком сжато и каждой своей формулой предполагает слишком значительный багаж знаний, чтобы войти в обиход массового чтения; но кто серьезно продумывал динамику классовых отношений в революционную эпоху, как и общие проблемы материалистического истолкования событий, — для того этот столь долго лежавший под спудом документ останется навсегда источником не только теоретического поучения, но и эстетического наслаждения.

Развод Каутского и конфликт с Энгельсом

Каутский утверждает — не без задней мысли, как увидим, — что Энгельс плохо разбирался в людях. Несомненно, Маркс был в гораздо бóльшей мере «ловцом человеков». Он лучше умел играть на их сильных и слабых сторонах и доказал это, например, своей нелегкой работой в крайне разношерстном Генеральном совете Первого Интернационала. Однако именно переписка Энгельса как нельзя лучше свидетельствует, что, если он не всегда счастливо маневрировал в личных отношениях, то это вытекало из его бурной непосредственности, но никак не из неумения распознавать людей. Сам Каутский, очень близорукий в вопросах психологии, приводит в качестве примера упрямую защиту Энгельсом друга дочери Маркса — Эвелинга, который оказался при несомненных способностях мало достойной личностью. Осторожно, но очень настойчиво Каутский стремится внушить ту мысль, что в отношении к нему лично Энгельс не проявил психологической чуткости. С этой целью и поднят, собственно, вопрос о способности Энгельса разбираться в людях.

Всю свою жизнь Энгельс особенно бережно относился к женщине, как угнетенной вдвойне. Этот энциклопедически образованный гражданин мира был женат на простой текстильной работнице, ирландке, а после её смерти сошелся с её сестрой. Его нежность к обеим была поистине замечательной. Недостаточный отклик Маркса на смерть Мэри Бернс, первой жены Энгельса, вызвал облачко в их отношениях, видимо, первое и последнее за 40 лет их дружбы. К дочерям Маркса Энгельс относился так, как если бы они были его собственными детьми; но в то время как сам Маркс, видимо, не без влияния своей жены, пытался вмешиваться в сердечные дела своих дочерей, Энгельс осторожно давал ему понять, что эти дела не касаются никого, кроме самих участников. Особенной любовью Энгельса пользовалась младшая дочь Маркса Элеонора. Ее другом стал Эвелинг, женатый человек, порвавший со своей первой семьей: это обстоятельство создавало вокруг «незаконной» четы атмосферу удушливого, истинно британского лицемерия. Мудрено ли, если Энгельс взял под свою крепкую защиту Элеонору и её друга, даже независимо от его моральных качеств? Элеонора боролась за свою любовь к Эвелингу, пока хватало сил. Энгельс не был слеп, но он считал, что вопрос о личности Эвелинга касается прежде всего Элеоноры. За собою он оставлял лишь долг защищать её от лицемерия и злословия. «Руки прочь!» — упрямо говорил он благочестивым филистерам. В конце концов Элеонора не выдержала ударов личной жизни и покончила с собою.

Каутский ссылается на то, что Энгельс поддерживал Эвелинга также и в политике. Но это объясняется попросту тем, что Элеонора, как и Эвелинг, действовали политически под прямым руководством Энгельса. Правда, деятельность их далеко не дала ожидавшихся результатов. Но и деятельность их антагониста Гайндмана, за которого продолжает держаться Каутский, также закончилась крушением. Причину неудачи первых марксистских попыток надо искать в объективных условиях Англии, прекрасно вскрытых тем же Энгельсом. Его личная неприязнь к Гайндману питалась, в частности, тем, что тот упорно замалчивал имя Маркса, оправдываясь нелюбовью англичан к иностранным авторитетам. Энгельс, однако, подозревал, что в самом Гайндмане сидит «самый шовинистический Джон Буль, какой только есть» (стр. 140). Каутский пытается отвести подозрения Энгельса на этот счет, как будто позорное поведение Гайндмана в войне — об этом у Каутского ни слова! — не обнаружило его злокачественный шовинизм до конца. Насколько же Энгельс и тут оказался проницательнее!

Однако главный пример «неумения» Энгельса разбираться в людях относится к жизни самого Каутского. В опубликованной ныне переписке большое, если не центральное, место занимает развод Каутского со своей первой женой. Это щекотливое обстоятельство и удерживало, видимо, Каутского так долго от выпуска старых писем в свет. Весь эпизод ныне впервые становится достоянием печати… Молодая чета Каутских прожила свыше трех лет в Лондоне в постоянном и безоблачном общении с Энгельсом и его домочадцами. Весть о разводе Карла и Луизы Каутских, происшедшем почти сейчас же после их переезда на континент, буквально потрясла Генерала. Все ближайшие друзья оказались помимо своей воли как бы моральными арбитрами в этом конфликте. Энгельс сразу и безоговорочно встал на сторону жены и не изменил этой позиции до конца.

В письме от 17 октября 1888 года Энгельс отвечает Каутскому: «Прежде всего следовало взвесить различие в положении женщины и мужчины при нынешних условиях… Мужчина только в самом крайнем случае, только после зрелого размышления, только при полной ясности относительно необходимости этого дела может предпринять этот наиболее крайний шаг, но и то в самой осторожной и мягкой форме» (стр. 227). В устах Энгельса, который хорошо знал, что сердечные дела касаются лишь самих заинтересованных, эти фразы звучат несколько неожиданной нравоучительностью. Но не случайно, однако, он направлял их по адресу Каутского… У нас нет ни возможности, ни основания пытаться разобраться в брачном конфликте, все элементы которого нам недоступны. Сам Каутский почти воздерживается от комментариев к своей давно ушедшей в прошлое семейной истории. Из его осторожных замечаний должно, однако, вытекать, что Энгельс определил свою позицию под односторонним влиянием Луизы. Но откуда взялось это влияние? Во время развода обе стороны оставались в Австрии. Как и в случае с Элеонорой, Каутский явно обходит суть дела. По всей своей натуре Энгельс был склонен — по крайней мере, при прочих равных условиях — встать на защиту слабейшей стороны. Но, очевидно, в его глазах и «прочие» условия не были равны. Сама возможность «влияния» на него Луизы говорит в её пользу. Наоборот, в фигуре Каутского были черты, которые явно отталкивали Энгельса. Он мог молчать об этом, пока сношения ограничивались вопросами теории и политики. Но оказавшись по инициативе самого Каутского вовлеченным в его семейный конфликт, он без особого снисхождения высказал то, что думал. Взгляды человека и его нравы, как известно, совсем не одно и то же. В марксисте Каутском Энгельс явно чувствовал венского мелкого буржуа, самодовольного, эгоистичного и изрядно консервативного. Отношение к женщине — одно из важнейших мерил мужской личности. Энгельс считал, очевидно, что в этой области марксист Каутский нуждается еще в некоторых прописях буржуазного гуманизма. Прав был Энгельс или нет, но именно так объясняется его поведение.

В сентябре 1889 года, когда развод стал уже фактом, Каутский, желая, очевидно, показать, что он совсем не так черств и эгоистичен, неосторожно писал Энгельсу о своем «сострадании» к Луизе. Но именно это слово вызвало новый взрыв возмущения в ответ: «Луиза во всем этом деле держалась с таким героизмом и с такой женственностью… — гремел разгневанный Генерал, — что если вообще кого-либо следовало бы пожалеть, то конечно, не Луизу» (стр. 248). Эти беспощадные слова, следующие сейчас же за более примирительной фразой: «Вы двое только одни компетентны, и что вы одобряете, то мы — другие — должны принять» (стр. 248), дают безошибочный ключ к позиции Энгельса в конфликте и очень неплохо освещают всю его фигуру.

Дело с разводом сильно затянулось, так что Каутский оказался вынужден провести в Вене целый год. Вернувшись в Лондон (осенью 1889 г.), он уже не нашел у Энгельса того теплого приема, к которому привык. Мало того, Энгельс как бы демонстративно пригласил Луизу хозяйкой в свой дом, осиротевший со смертью старой Елены Демут. Луиза вышла вскоре вторично замуж и жила в доме Энгельса вместе со своим мужем. Наконец, Луизу Энгельс сделал одной из своих наследниц. В своих привязанностях Генерал был не только великодушен, но и упорен.

21 мая 1895 г. за десять недель до смерти больной Энгельс по случайному в сущности поводу написал Каутскому крайне раздраженное письмо, полное желчных упреков. Каутский категорически заверяет, что упреки были неосновательны. Возможно. Но на свою попытку рассеять подозрения старика ответа он не получил. 6 августа Энгельса не стало. Каутский пытается объяснить трагический для него разрыв состоянием болезненной раздражительности учителя. Объяснение явно недостаточное. Письмо Энгельса, наряду с гневными упреками, заключает в себе суждения о сложных исторических проблемах, дает доброжелательную оценку последней научной работы Каутского и вообще свидетельствует о высокой ясности духа. К тому же мы знаем от самого Каутского, что перемена в отношениях наступила лет за 7 до разрыва и сразу приняла недвусмысленный характер.

В январе 1889 года Энгельс еще твердо рассчитывал сделать Каутского и Бернштейна литературными душеприказчиками Маркса и своими собственными. В отношении Каутского он, однако, скоро отказался от этой мысли. Уже отданные ему для разборки и переписки рукописи («Теории прибавочной стоимости») Энгельс под явно искусственным предлогом вытребовал обратно. Это произошло в том же 1889 г., когда о болезненной раздражительности не было еще и речи. О причинах того, почему Энгельс вычеркнул Каутского из числа своих литературных душеприказчиков, мы можем высказать только догадку; но она властно вытекает из всех обстоятельств дела. Сам Энгельс, как мы знаем, относился к изданию литературного наследства Маркса как к главному делу своей жизни. У Каутского этого отношения не было и в помине. Молодой плодовитый писатель был слишком занят самим собою, чтобы отдавать рукописям Маркса то внимание, какого требовал для них Энгельс. Может быть, старик опасался даже, что много пишущий Каутский вольно или невольно использует отдельные мысли Маркса для собственных «открытий». Только так можно объяснить замену Каутского Бебелем, теоретически гораздо менее подходящим, но зато пользовавшимся полным доверием Энгельса. К Каутскому этого доверия не было.

Если мы до сих пор слышали от Каутского, что Энгельс, в отличие от Маркса, был плохим психологом, то в другом месте своих комментариев Каутский берет уже обоих своих учителей за общие скобки: «Большими знатоками людей, — пишет он, — видимо, они не были оба» (стр. 44). Эта фраза кажется невероятной, если вспомнить богатство и несравненную меткость личных характеристик, рассеянных не только в письмах и памфлетах Маркса, но и в его «Капитале». Можно сказать, что Маркс по отдельным признакам устанавливал человеческий тип, как Кювье по челюсти — животное. Если Маркс не разгадал в 1852 году венгерско-прусского провокатора Бангия (Bangya), — единственный пример, на который ссылается Каутский! — то это лишь доказывает, что Маркс не был ни ясновидящим, ни хиромантом и мог делать ошибки в оценке людей, особенно случайно подвернувшихся. Своим утверждением Каутский явно стремится ослабить впечатление от неблагоприятного отзыва, который Маркс дал о нем после первого и последнего с ним свидания. В полном противоречии с собою Каутский пишет двумя страницами ниже, «что Маркс очень хорошо владел искусством обращения с людьми, это он наиболее блестящим образом показал, несомненно, в Генеральном Совете Интернационала.» (стр. 46) Остается спросить: как можно руководить людьми, тем более «блестяще», не умея распознавать их характер? Нельзя не прийти к выводу, что Каутский плохо подвел итоги своим отношениям с учителями!

Оценки и прогнозы

В письмах Энгельса рассыпаны характеристики отдельных лиц и афористические суждения о событиях мировой политики. Ограничимся немногими примерами. «Парадоксальный беллетрист Шоу, — как беллетрист, очень талантливый и остроумный, как экономист и политик — абсолютно негодный» (стр. 338). Отзыв 1892 года и сейчас сохраняет всю свою силу. Известный журналист В.Т. Стэд характеризуется как «совершенно взбалмошный парень, но блестящий делец» (стр. 298). О Сиднее Веббе Энгельс отзывается кратко: «ein echter britisсher politician» (истинно британский политикан*). Из всех отзывов Энгельса это, может быть, самый неприязненный.

* То есть, ханжа, двуликий Янус и т.п. — /И-R/

В январе 1889 года, в разгар буланжистской кампании во Франции, Энгельс писал: «Избрание Буланже приводит положение во Франции к кризису. Радикалы… превратили себя в слуг оппортунизма и коррупции и этим буквально вскормили буланжизм» (стр. 231). Эти строчки поражают своей свежестью — стоит только сегодня буланжизм заменить фашизмом.

Теорию об «эволюционном» превращении капитализма в социализм Энгельс бичует, как «благочестиво-жизнерадостное "врастание" старого свинства в социалистическое общество». Эта эпиграмматическая формула предвосхищает итог прений, которые заняли впоследствии долгие годы.

В том же письме Энгельс обрушивается на речь социал-демократического депутата Фольмара «с ее… излишними и сверх того неправомочными заверениями, что социал-демократы не останутся в стороне, если отечество подвергнется нападению, — будут, следовательно, помогать защищать аннексию Эльзаса-Лотарингии…» Энгельс требовал, чтоб руководящие органы партии публично дезавуировали Фольмара. Во время великой войны, когда немецкие социал-патриоты трепали имя Энгельса на все лады, Каутский не догадался опубликовать эти строки. К чему? Война и без того доставила ему слишком много беспокойств.

1 апреля 1895 г. Энгельс протестует против того употребления, которое сделал из его предисловия к марксовой «Классовой борьбе во Франции» центральный орган партии «Форвертс». При помощи пропусков статья так искажена, — возмущается Энгельс, — «что я оказываюсь миролюбивым поклонником законности во что бы то ни стало». Он требует устранить во что бы то ни стало «это постыдное впечатление» (стр. 383). Энгельс, которому шел в это время 75-й год, явно не успел отрешиться от революционных увлечений молодости!

* * *

Если уж говорить об ошибках Энгельса в людях, то в качестве примера следовало бы привести не неопрятного в личных делах Эвелинга и не шпиона Бангия, а виднейших вождей социализма: Виктора Адлера, Геда, Бернштейна, самого Каутского и многих других. Все они, без исключения, обманули его ожидания, правда, уже после его смерти. Но именно этот повальный характер «ошибки» свидетельствует, что дело шло совсем не о проблемах индивидуальной психологии.

О германской социал-демократии, которая делала быстрые успехи, Энгельс писал в 1884 г., как о партии, «свободной от всякого шовинизма в наиболее опьяненной победой стране Европы» (стр. 154). Позднейший ход развития показал, что Энгельс слишком прямолинейно рисовал себе будущий ход революционного развития. Он не предвидел прежде всего того мощного капиталистического расцвета, который начался как раз после его смерти и длился до кануна империалистической войны: именно в течение этих пятнадцати лет экономического полнокровия произошло полное оппортунистическое перерождение руководящих кругов рабочего класса. Оно полностью раскрылось в войне и привело в конце концов к постыдной капитуляции перед национал-социализмом.

По словам Каутского, Энгельс еще в 80-е годы считал, будто бы, что германская революция «сперва приведет к власти буржуазную демократию, и лишь затем — социал-демократию», в противовес чему он, Каутский, уже тогда предвидел, что «ближайшая немецкая революция может быть только пролетарской» (стр. 190). Но замечательно, что в связи с этим старым, вряд ли правильно воспроизводимым разногласием Каутский совсем не ставит вопроса о том, какою же была в действительности немецкая революция 1918 года? Иначе ему пришлось бы сказать: революция эта была пролетарской; она сразу вручила власть социал-демократии; но эта последняя при участии самого Каутского вернула власть буржуазии, которая оказавшись неспособной удержать власть, призвала на помощь Гитлера.

Историческая действительность неизмеримо богаче возможностями и переходными этапами, чем самое гениальное воображение. Политические прогнозы ценны не тем, что они совпадают с каждым этапом действительности, а тем, что они помогают разбираться в её подлинном развитии. Под этим углом зрения Фридрих Энгельс выдержал экзамен истории.

Л.Троцкий

Oslo, Kommunale Sykehus 15 октября 1935 г.