Как и почему советские граждане обвиняют себя в преступлениях, которые они не совершили?

Самый простой и, на первый взгляд, наиболее убедительный для меня способ защиты против московских обвинений был бы такой: «Обвиняемые не троцкисты, а с 1928 г. заклятые враги троцкизма. Как известно всякому политически грамотному человеку, вот уже почти десять лет, как я не только не несу за Радека и Пятакова никакой ответственности, но, наоборот, множество раз бичевал их как изменников марксизма. Действительно ли эти беспринципные люди, разочаровавшись в надеждах и запутавшись в интригах, дошли до последней степени падения, — я знать не могу. Во всяком случае, мне совершенно ясно, что они хотят вымолить у Сталина помилование, скомпрометировав меня». В таком объяснении нет ни одного слова неправды. Называть подсудимых, моих заклятых врагов, «троцкистами» могут только невежды или адвокаты Сталина. Я давно уже не имею никаких сведений о личной жизни, деятельности и интригах этих людей. Они действительно хотели на процессе спасти себя посредством моей политической ликвидации. Всё это верно. Но это только половина правды, а, следовательно, неправда. Несмотря на всё сказанное, я знаю, я убеждён, я не сомневаюсь, что главная часть обвиняемых, т.е. те старые большевики, которых я в течение многих лет знал в прошлом (Зиновьев, Каменев, Мрачковский, Пятаков, Радек, Муралов и т.д.), не совершили и не могли совершить ни одного из тех преступлений, в которых они каялись. Людям наивным или неосведомлённым такое утверждение кажется непонятным, парадоксальным и, во всяком случае, лишним. »Зачем, — говорят они, — Троцкий осложняет свою собственную защиту защитой своих злейших врагов от них же самих? Разве это не донкихотство?» Нет, это не донкихотство. Чтоб положить конец московскому конвейеру подлога, нужно вскрыть политическую и психологическую механику «добровольных признаний». Некоторые юристы, как англичанин Притт, как француз Розенмарк, строят свою защиту Сталина и ГПУ именно на согласованности (на самом деле иллюзорной) признаний подсудимых. К чему, в самом деле, следствие, вещественные доказательства, свидетельские показания, если подсудимые сами, в одиночку или хором, требуют, чтобы им за их преступления прострелили шейные позвонки?

Такого рода рассуждение в лучшем случае поверхностно. Вряд ли можно во всей истории найти такие политические процессы, где бы вся процедура опиралась на повальные признания всех подсудимых, которые действуют, как ревностные помощники прокурора. Если даже допустить на минуту, что эти старые опытные политики совершили ряд чудовищных и бессмысленных преступлений, их поведение всё равно остаётся непонятным, чудовищным, фантастическим. Преступник может сознаться под давлением улик или свидетельских показаний. Но ни того, ни другого нет. Отсутствие улик есть такая же загадка, как и повальный характер признаний. Нам говорят о чудовищной комбинации преступлений, с разветвлённой сетью преступных организаций, с целым рядом «центров», основным, параллельным и резервным. Эта грандиозная машина, в союзе с Гестапо и японским штабом, действует в течение ряда лет, располагая многими сотнями исполнителей в разных частях страны. За этот период произведены многие десятки тысяч обысков и арестов в среде оппозиции. Казалось бы, ГПУ, перлюстрирующее письма, подслушивающее телефонные разговоры, не связанное никакими правовыми ограничениями, должно было бы располагать до настоящего времени грандиозным музеем вещественных доказательств. Ничего подобного нет и в помине: ни одного письма, ни одного документа, не говоря уже о пулемётах, бомбах и адских машинах. Гг. Притты и Розенмарки даже не ставят перед собою вопроса о том, как объяснить эту тайну. На самом деле, у ГПУ есть, конечно, десятки тысяч оппозиционных документов и писем. Но они не подходят к замыслу. Они не отвечают теме. Они могут только разрушить впечатление от покаяний. Объективные факты не отвечают субъективным конструкциям. Московские процессы порочны в самой своей основе, ибо под монотонными покаяниями невозможно обнаружить какую бы то ни было материальную основу. Но откуда всё же берутся покаяния? Каким образом они вымогаются? История не начинается с процесса 16-и. Для того, кто внимательно следил за эволюцией сталинского режима, ложные самообвинения жертв ГПУ не являются загадкой. До августа 1936 г. Зиновьев и Каменев каялись публично не менее десяти раз, причём их покаяния располагаются в виде своего рода геометрической прогрессии. Все обвиняемые, имена которых мне известны, принадлежали ранее к оппозиции, затем испугались раскола или преследований и решили во что бы то ни стало вернуться в ряды партии. За бывшими вождями оппозиции шли по тому же пути тысячи и тысячи рядовых членов. Правящая клика требовала от них признать, что их программа ложна и, в частности, что политика Троцкого противна интересам пролетариата. Ни один из серьёзных оппозиционеров не думал этого. Наоборот, все они были уверены в том, что развитие доказало правоту оппозиции. Тем не менее они подписали в конце 1927 года заявление, в котором ложно возводили на себя обвинение в «уклонах», «ошибках», несовершённых преступлениях против партии и возвеличивали новых вождей, к которым не питали уважения. В эмбриональной форме перед нами здесь уже заложены целиком будущие московские процессы.

Первой капитуляцией дело, однако, не ограничилось. Наоборот, она, как уже сказано, открывала геометрическую прогрессию покаяний. Режим становился всё более тоталитарным, борьба с оппозицией всё более бешеной, обвинения против оппозиции — всё более чудовищными. Политических дискуссий бюрократия допустить не могла, ибо дело шло о защите её произвола и привилегий. Чтобы сажать оппозиционеров в тюрьмы, ссылать их и расстреливать, недостаточно было провозгласить, что у оппозиции ложная программа. Нужно было обвинить оппозицию в стремлении расколоть партию, разложить армию, низвергнуть советскую власть. Чтобы подкрепить эти обвинения перед народом, бюрократия вытягивала на свет божий вчерашних капитулянтов, одновременно в качестве свидетелей и обвиняемых. Кто из них отказывался подписать новые самообвинения, новые самооклеветания, тому отвечали: «Значит, ваше покаяние было неискренне!», после чего следовали снова тюрьма и ссылка. Так капитулянты превращались постепенно в профессиональных лжесвидетелей против оппозиции и против себя самих задолго до того, как дело дошло до судебных процессов. Во всех покаянных заявлениях неизменно фигурировало моё имя как «врага номер первый» советской бюрократии: без этого документ не имел силы. Сперва дело шло лишь о моих «социал-демократических» тенденциях; на следующем этапе требовалось заявление о том, что моя политика объективно ведёт к контрреволюционным последствиям. Ещё через несколько месяцев следовало утверждение, что я являюсь «объективно» агентом буржуазии, ещё дальше, — что я состою де факто, если не де юре в союзе с буржуазией против СССР. Всякий из капитулянтов, который на новом этапе пытался сопротивляться, ссылаясь на свою работу и своё послушание, встречал один и тот же ответ: «Все ваши предшествующие заявления были неискренни, раз вы не хотите помочь партии (т.е. бюрократии) против Троцкого. Вы тайный враг партии». Так последовательные покаяния становились ядром на ногах у каждого капитулянта и тянули его на дно.

Время от времени злосчастных капитулянтов снова арестовывали или ссылали, по совершенно ничтожным или фиктивным поводам: задача состояла в том, чтобы разрушить нервную систему, убить личное достоинство, сломить волю. После каждой новой репрессии новую амнистию можно было получить только ценою нового, вдвойне унизительного самообвинения. Требовалось заявлять в печати: «Я признаю, что обманывал в прошлом партию, что держал себя в отношении советской власти нечестно, что был фактическим агентом буржуазии, но отныне я окончательно разрываю с троцкистскими ренегатами…» и т.д. Так совершалось шаг за шагом «воспитание» (точнее сказать: деморализация) десятков тысяч членов партии, а косвенно и всей партии обвиняемых, как и обвинителей, в течение 11 лет (1923-1934). За эти годы успел выработаться ритуал, согласно которому люди публично оплёвывали себя якобы в интересах партии, а в сущности для того, чтобы отстоять своё местечко в рядах бюрократии. Правящей клике этот постыдный ритуал нужен был для того, чтобы в зародыше заглушить всякое движение критической мысли.

Убийство Кирова (декабрь 1934 г.) придало процессу растления партийной совести новую, небывалую ранее остроту. В своё время я доказал в печати и берусь доказать перед любой беспристрастной комиссией, что покушение на Кирова готовилось с ведома Сталина агентами ГПУ для того, чтобы вовлечь в это дело оппозицию (метод полицейской «амальгамы») и затем раскрыть покушение накануне его осуществления. Выстрел Николаева, у которого были, очевидно, свои мотивы, раздался, однако, раньше, чем амальгама была закончена. После ряда колебаний, противоречивых и лживых заявлений, бюрократии пришлось ограничиться полумерой, именно, «признанием» Зиновьева, Каменева и других в том, что на них лежит «моральная ответственность» за убийство Кирова. Это «добровольное» заявление было исторгнуто простым аргументом: «Если вы не поможете нам задушить оппозицию, возложив на неё хотя бы моральную ответственность за террористические акты, вы обнаружите тем своё фактическое сочувствие оппозиции и террору, и мы с вами поступим как с худшими врагами». Перед бывшими оппозиционерами на каждом новом этапе вставала одна и та же альтернатива: либо отказаться от всех прежних капитуляций и вступить в безнадёжный конфликт с бюрократией, не имея ни программы, ни организации, ни личного авторитета; либо сделать ещё шаг вниз, взвалить на себя и на других ещё большие гнусности и возложить за всё это ответственность на меня. Такова эта отвратительная прогрессия падений. Если установить её приблизительный «коэффициент», то можно заранее предвидеть характер капитуляции на следующем этапе. Я не раз проводил эту операцию в печати.

«Маленькая» оплошность ГПУ, за которую Киров поплатился головой, не остановила, разумеется, Сталина. Вокруг трупа Кирова он решил построить новый процесс, чтобы от моральной ответственности оппозиции перейти к фактической и юридической. Терроризированный Зиновьев шёл на всё, Каменев сопротивлялся. Тогда для Каменева устроили новый, специальный суд при закрытых дверях (июль 1935 г.), где его поставили лицом к лицу с призраком смерти. Каменев сдался. Отныне подготовка нового процесса велась в широком масштабе. Кандидатов в подсудимые было достаточно в тюрьмах Сталина. Тем, кто соглашался взять на себя вину в терроре и скомпрометировать себя, обещано было сохранение жизни, а через некоторое время и полное помилование. За пять дней до суда Сталин провёл особый закон, дающий приговорённым к смерти за террор право апелляции: надо было поддержать надежду и у подсудимых до конца. Зиновьев, Каменев и другие выпили чашу унижений до дна. После этого их обманули, поставив к стенке.

Сталин предусмотрителен. Уже во время процесса 16-и ГПУ заставило Радека и Пятакова напечатать в «Правде» статьи, в которых признавалась правильность обвинения и требовалась казнь подсудимых. Радек и Пятаков отлично знали, что поддерживают («в интересах партии») ужасающий судебный подлог, но они не догадывались, что своими статьями затягивают петлю на собственной шее. После того, как они признали, что вожди и бывшие вожди оппозиции (Троцкий, Зиновьев и пр.) способны не только на скрытый, трусливый террор из-за угла, но и на союз с Гестапо, Радек и Пятаков преградили себе все пути отступления: чем они, в самом деле, лучше Зиновьева, Каменева или Смирнова?

Если бы процесс Зиновьева убедил мировое общественное мнение в том, что я тайный террорист и союзник Гитлера, не потребовалось бы, вероятно, второго процесса. Но, несмотря на все усилия заграничных адвокатов ГПУ, дело Зиновьева-Каменева вызвало возмущение, недоверие или, по крайней мере, недоумение. Именно поэтому и понадобился новый, более «убедительный» процесс. Радек и Пятаков явились естественными корифеями новой инсценировки. Конечно, после процесса 16-и у них было меньше иллюзий относительно собственной судьбы, чем у Зиновьева и Каменева. Но что этим морально раздавленным людям оставалось делать? Им приходилось выбирать между верной и немедленной смертью во дворе тюрьмы и между бледным проблеском надежды. Сталин передавал им, несомненно, через следователей ГПУ: «Зиновьева, Каменева и других мы не могли не расстрелять, ибо это были затаённые враги; вашему раскаянию мы больше доверяем и сделаем всё, чтобы спасти вас и вернуть позже к работе». В подкрепление к этим доводам ГПУ расстреливало тех обвиняемых, которые проявляли упорство.

Механика, как видим, сама по себе несложна. Она требует лишь для своего осуществления тоталитарного режима, т.е. отсутствия малейшей свободы критики, военного подчинения подсудимых, следователей, прокуроров, судей одному и тому же лицу и полной монолитности прессы, которая своим монотонным волчьим воем устрашает и деморализует обвиняемых и всё общественное мнение. К этому надо прибавить постоянную возможность расстрелять без суда всякого подсудимого, который пытается внести диссонанс.

Московские процессы состоялись не потому, что ГПУ раскрыло следы какого-либо заговора и накрыло преступников; также и не потому, что внезапно охваченные угрызениями совести преступники — все до одного — добровольно повинились в совершённых преступлениях. Нет, московские процессы состоялись потому, что в распоряжении ГПУ есть неограниченное количество людей, которых оно в зависимости от политических потребностей может по своему усмотрению месить как тесто; людей, которые воспитаны в системе ложных покаяний и вынуждены принять на себя любое преступление, чтобы доказать свою «искренность» и попытаться спасти себя. Московские процессы не имеют ничего общего с судом; это чисто театральные инсценировки с заранее расписанными ролями и с абсолютным «фюрером» в качестве режиссёра. Политическая цель: убить оппозицию, раздавить того, кто говорит от её имени и отравить раз навсегда самые источники критической мысли. Достигла ли бюрократия своей цели? Нет. Сталин грубо просчитался. Последствия этого просчёта будут фатальны для его диктатуры. Мы это увидим в недалёком будущем.

Л.Троцкий

Койоакан, 29 января 1937 г.