Письма Наталии Ивановне Седовой

Июль 1937 г.

Лев Троцкий и его жена, Наталья Ивановна, жили в это время на усадьбе художников Диего Ривера и Фриды Кало. Фрида организовала для четы Троцких двухнедельную поездку по красочным местам Мексики, но Наталья Ивановна не смогла по недомоганию принять в ней участие. Троцкий посылал с дороги каждый день письма Наталье Ивановне. — /И-R/

 

[7 июля 1937 г.]

Милая Наталочка, только что закончил своё «вооружение». Никто ни о чём не был предупреждён. Заехали в одно имение — по ошибке. По ошибке там… пообедали. Потом переехали в другое имение, где будто нас ждали. Никто не ждал. Но всё-таки приняли дружественно и сделали… что можно. Не уверен, выйдет ли что-нибудь. Разве что хозяин приедет и наладит. Пока что на бивуаке, но духа не теряю. Будь здорова и спокойна, как я спокоен. Обнимаю крепко.

Твой

Л.

* * *

8/VII [1937 г.]

Милая моя, пишу на другой день утром по приезде. Спал с перерывами, но не плохо, без всяких снотворных. Сейчас большая слабость, но слабость отдыха, ничего тревожного. Надеюсь, что всё будет хорошо. Поправляйся, успокойся, спи хорошо, лечи глаза, думай обо мне без тревоги. Крепко обнимаю. Твой. Крепко твой.

P.S. Фрида прислала через Сиксто целую аптечку. Поблагодари её при случае.

Л.

* * *

[9 июля 1937 г.]

Милая Наталочка, ещё одну ночь проспал здесь. Посылаю открытку с оказией. Телеграммы посылать нелегко. Отдыхаю. Желудок сразу исправился. Одиночество полное. Сижу или лежу. Будь спокойна, лечись, не тревожься обо мне совершенно. Обнимаю крепко.

Твой Л.

* * *

10 июля [1937 г.]

Наталочка, милая, где ты? Надеюсь, у тебя всё хорошо. Пишу тебе пятое или шестое письмецо, — пишу без всякого напряжение: гуляю очень мало (слабость и дождь); поэтому тянет немножко к перу. Надеюсь сегодня иметь от тебя весть. Хотел бы знать хоть немножко, как ты живёшь, хорошо ли спишь, много ли выходишь? Некоторое рассеяние для тебя, мне кажется, сейчас необходимая форма отдыха. Вчера утро было без дождя, сегодня дождь с утра. Кожаная покрышка годится только на соломенную шляпу соответственного размера. Но это сейчас не важно: о рыбной ловле нет и речи, как и об охоте (да и не тянет). Нервы всё же отдыхают, а это главное. Долго ли выдержу здесь, видно будет.

И Сиксто и Казас очень-очень стараются. Готовит (неплохо) та полная женщина, которую мы с тобой видели здесь. Обнимаю крепко.

Твой

Л.

* * *

[10 июля 1937 г.]

Милая моя, пишу чаще, чем думал. Тихо, дождь. Слабость такая, что ходить не хочется: слабость отдыхающего организма. Много сплю. Мысли и чувства приглушены и смутны. Так лучше. Надеюсь окрепнуть на этом пути. Беспокоит меня, как у тебя… Сегодня гулял впервые около часу. Сикст старается изо всех сил.

Сейчас пятый час вечера, после дождя, пойду посижу во дворе в обществе старого индюка и старого петуха (они меня навещают). Будь здорова, моя милая, будь спокойна, поправляйся, остальное приложится.

Обнимаю.

Твой

Л.

* * *

11/VII [1937 г.]

Наталочка, сегодня какой-то перелом произошёл. Утром, вытираясь спиртом, я засмеялся — и удивился: чему? Предшествующие дни смеха не было совсем, только приглушённая грусть. На утренней прогулке ноги не подкашивались: значит, окреп. Погода с утра стояла прекрасная. На прогулке встретил меня Gomez, племянник Landero, привёз удочку. Я половил немножко (поймал 2 штуки). Вернулся домой около 12 (первый раз!) и сел писать тебе. Вдруг гости: Фрида в сопровождении Марина и того же Gomez[а]. Фрида сказала, что ты «не могла» приехать. В первую минуту мне очень жалко стало, а потом понял, что ты права. Восемь-девять часов езды (во время которой ты чувствовала бы, что стесняешь спутников), пять часов пребывания здесь, на людях, ничего не оставили бы, кроме чувства усталости и неудовлетворённости…

Нет, мы увидимся иначе…

Гости (все три) обедали со мной, причём много пили и оживлённо разговаривали по-испански (я участвовал, когда мог). После обеда Гомес повёл нас всех показывать бывшие мины и главную усадьбу (парадные покои, цветники — роскошь), по дороге смотрели базальтовое ущелье… Никаких достойных внимания разговоров не было, кроме сообщения о тебе. После наспех выпитого кофе Фрида с Мариным уехали, чтобы доехать засветло (дорога плоха). Сейчас, после их отъезда, я засел за это письмо, при стеариновых свечах (в комнате темно, небо снова обложено). Визит (обед, поездка, осмотры, разговоры) утомил меня немножко, но, надеюсь, не нарушит начавшегося перелома к лучшему. Фрида мне «хорошо» говорила о тебе — о концерте, о синема — может быть, слишком «оптимистически», чтобы успокоить меня, но всё же мне показалось, что и у тебя маленький поворот к лучшему. Или это неверно? От тебя пока не было ни одной весточки, но это меня не пугает, мы так условились (береги глаза!). Как твоё обоняние? Фрида сказала, что ты получила от меня 2 письмеца (из пяти) — хорошо и то. Надеюсь, и остальные дойдут. Дождь снова льёт, как из ведра. Завтра утром отмечу, как спал, не выбил ли меня сегодняшний «необычный» день из колеи (надеюсь, что нет!). Письмо имеет, как видишь, чисто описательный характер. Но мне кажется, оно исчерпывает всё, что тебя может интересовать. В общем, от посещения осталось такое впечатление: напрасно меня потревожили.

12-го, 7 ч[асов] утра (утро прекрасное), спал неплохо, не хуже, чем в предшествующую ночь. Прежней слабости и тяжести в теле не ощущаю. Очевидно, поворот (я всё время опасался, что слабость сменится повышенной температурой). Ближайшие дни определят положение окончательно. Обнимаю тебя крепко, милая моя.

Твой

Л.

Жаль, что нет щёточки для ногтей (при рыбной ловле набивается грязь).

* * *

[12 июля 1937 г.]

Отправляю письмо во вторник утром (13-го?). Прекрасный день. Я спокоен. Приеду на день в четверг или пятницу. Читай письмо спокойно, жизнь моя, как я сейчас спокоен.

Понедельник.

Наталочка, Ната, боюсь, ты спрашиваешь себя с тревогой: почему я тебя не вызываю сюда. Три причины, малая, средняя и большая. Здесь грязновато, постельное бельё плохое, кровати узенькие, одному трудно повернуться, в дождливые и пасмурные дни трудно без электричества. Но это «малая» причина. Мне кажется, что тебе надо отдохнуть от меня, пожить «самостоятельно», заняться собою, — глаза, обоняние, туалет, — посвятить временно себя себе самой. Это средняя причина. А главная — та, что я не уверен в себе, т[о] е[сть] не уверен в том, что не помешаю твоему отдыху. Первые дни были днями прострации, но я всё жил нашим вчерашним днём, т[о] е[сть] нашими муками воспоминаний, и муками моего мучительства, только в очень ослабленном, заглушённом виде. И всё же, милая моя, прости, что пишу тебе об этом, — у меня непрерывно вертелись в голове всякие «незаданные» или «неотвеченные» вопросы…

Только что получил твоё первое письмо. Спасибо, родная моя, — но боюсь, что слишком много пишешь. Вижу, что «отчёт» Фриды был тенденциозный (я так и подозревал это). Не вижу ясно из письма твоего, как сама ты смотришь на свою скорую поездку сюда. Умолчание твоё объясняю тем, что ты предоставляешь инициативу мне, как и было говорено при прощании. Из слов Ф[риды] выходило, что ты не могла с нею поехать. Из твоего письма вытекает скорее, что ты собиралась приехать. Возможно, что был какой-нибудь «манёвр»… Ну, да дело не в этом.

Вопрос об обонянии страшно беспокоит меня. Не созвать ли консилиум? Мне кажется это необходимым. Думаешь ли ты, что могла бы поправиться здесь со мною? Если думаешь, если надеешься, то приезжай. Приезжай, Наталочка… Читая твоё письмо, я поплакал. Милая, милая… Всё, что ты говорила мне о нашем прошлом, правильно, я и сам сотни и сотни раз говорил это себе. Не чудовищно ли теперь мучиться над тем, что и как было свыше 20 лет тому назад? Над деталями? И тем не менее какой-нибудь ничтожный вопрос встаёт передо мною с такой силой, как если бы от ответа на него зависела вся наша жизнь… И я бегу к бумаге — написать вопрос. Наталочка, я со стыдом, с ненавистью к себе пишу тебе об этом. Я несомненно окреп, но вместе с тем стал несколько хуже спать. Письмо твоё принесло мне радость, нежность (как я люблю тебя, Ната, — моя единственная, моя вечная, моя верная, моя любовь и моя жертва!..) — но вместе с тем и слёзы, — слёзы жалости, раскаяния и… мучительства. Я сожгу, Наталочка, свои глупые, жалкие, ростовщические «вопросы». Приезжай!..

Нет, я не пошлю тебе сейчас этого письма, я подожду второй вести от тебя. Я ещё проверю себя… Сегодня с 9-11 ловил рыбу (поймал… одну штуку себе на обед). С 11 — до 1 ч[аса] сидел в chaise-longue во дворе, читал, отдыхал, ждал писем. В 1 ч[ас] обедал. Потом немножко читал. Пробовал заснуть (в первые дни я спал после обеда 1-2 часа). При помощи брома удалось задремать на несколько минут. Потом (около 3-х) сел писать это письмо… В 312 получилась почта: твоё письмо и газета, сейчас около 4-х, скоро дадут чай. К вечеру как будто собирается дождь. Утро было прекрасное.

Я пользуюсь удочкой Ландеро (или его племянника Gomez[а] и очень боюсь её сломать. Удочка на форель стоит недёшево (кажется, около 5 долларов), но придётся, пожалуй, купить, если решить мне оставаться здесь ещё недели две. Что ты сейчас делаешь, Ната, — в понедельник, 4 часа пополудни? О, если бы я мог ещё внести в твою жизнь хоть немного радости… Я встаю после каждых двух-трёх строк, шагаю по своей комнате и плачу — слезами укора себе, благодарности тебе, а, главное, слезами застигнувшей нас врасплох старости.

Я спрашиваю себя: смею ли я посылать тебе это письмо и подвергать новым испытаниям твои глаза… о, твои глаза, Наташа, в которых отражалась вся моя молодость, вся моя жизнь!.. «Старость, — сказала ты раз в Домже… — это когда нет перспектив». А в то же время мы так свежи душами, мы оба, Ната, и особенно ты, нетленная моя…

Может быть, лучше было бы выдержать программу: телеграммы или коротенькие открытки вместо писем, — ничего не воротишь, дать залечиться ранам.

Визит Золингера меня совсем не радует. Что я с ним буду делать? Лучше пусть уж приезжает целая компания (Бахи, Рюле), это легче, чем один человек.

Вот я представил себе, как ты приезжаешь ко мне и как молодо прижимаются друг к другу наши губы, наши души, наши тела. Буквы кривы от слёз, Наталочка, но разве есть что-нибудь выше этих слёз? И всё же я возьму себя в руки. Перелом (к новому размягчению) принесло твоё письмо. Завтра, кажется, поеду на прогулку верхом. Буду, во всяком случае, ловить рыбу. Ты приедешь ко мне. Мы ещё поживём, Наталочка…

5 ч. 40 мин. Только что совершил неожиданную прогулку в автомобиле — 3-4 километра — до соседней деревни, где есть, как оказывается, почтовое отделение, действующее 3 раза в неделю: это всё же лучше, чем через посредников. Сообщу тебе немедленно адрес. В деревне меня узнали, один парень приветствовал поднятым вверх сжатым кулаком, девицы улыбались, старухи смотрели с тревогой.

У Казаса с девицами знакомство, так что приветливые улыбки, надо думать, относились больше к нему, чем ко мне.

Мы ещё поживём, Наташа!..

7 ч. 30 м. вечера.

Только что ушёл наш «почтовый» камион в Пачуку. Я сильно колебался, отправлять или не отправлять это письмо. Камион тем временем ушёл. Я поступлю так: завтра (вторник) отправлю это письмо, а сам приеду на сутки в Койоакан в четверг или пятницу, сейчас после получения тобою этого письма. Так письмо меньше расстроит тебя, и мы совместно решим, что нам дальше делать: ехать ли вдвоём и пр[очее]. Да и наиболее спешные бумаги я немножко посмотрю. Это хороший план. А главное, я тебя крепко-крепко обниму. Наталочка, родная, милая… Ах, твоя t° ужасно беспокоит меня. Хочу кончить на этом, чтоб завтра утром отправить письмо. Обнимаю тебя.

Твой

Л.

Это письмо получилось после приезда Л.[Д.Троцкого]. Вместо 24-х часов он остался здесь три дня и три ночи. Приехал в среду-четверг утром, уехал в воскресенье утром. «Нет, мы с тобой встретимся иначе»… Встреча оказалась не такой, какой мы её ждали. Всё было испорчено посторонним обстоятельством.

* * *

Воскресенье, 2.30 ч. дня [18/VII 1937 г.]

Наталочка, только что приехали, ещё не разложил вещей, но хочется немедленно написать тебе. Телефонировал тебе из дома Д[иего], боюсь, то, что сказал, не отвечало твоему настроению, но мне хотелось выразить тебе, до какой степени я с тобой. Всю дорогу настроение было тихое, грустное, усталое, окрашенное нежностью по отношению к тебе. Только в один момент меня схватил за сердце вопрос… я решил всё писать тебе… «а вдруг кто-нибудь постучится (постучался) в б-скую дверь, в сумерки? Ведь там всегда можно было ждать посетителя». Меня охватил страх за ту, которая сидела там… В таком состоянии прошло минут 10, потом успокоился на том, что решил написать тебе об этой своей запоздалой тревоге…

Только что мне принесли твоё письмо от 12 июля. Спасибо, Ната, но не пиши пока так много…

В Пачуке закупали провизию. Был праздник, процессии, музыка, жара, пыль. Я не выходил из авто. Чувствовал себя отдельно от всего окружающего — с тобою.

Теперь о визите. Встретила меня Ф[рида], — Д[иего] был в ателье, где фотограф производил снимки с его картин.

Я первым делом попросил позволенья тебе протелефонировать. — Ф[рида] тем временем послала за Д[иего].

Только я сел, раздался телеф[онный] звонок: это жена Марина справлялась у Ф[риды], когда тебя можно застать (хочет отнести цветы). Меня поразило, как недоброжелательно Ф[рида] с ней разговаривала.

Пока пришёл Д[иего], Ф[рида] сказала мне, что собирается уезжать.

– Не в Нью-Йорк ли?

– Нет, для этого у меня нет денег. Куда-нибудь около Веракрус.

Пришёл Д[иего] с попугаем на голове. Разговаривали стоя, так как Д[иего] спешил к фотографу, да и я спешил. Ф[рида] что-то сказала Д[иего], который с улыбкой перевёл мне: «Она говорит, что если бы не было так поздно, она проводила бы Вас до Пачука, а вернулась бы на автобусе». — Ни о чём подобном она не говорила, когда мы минуты 3 дожидались Д[иего].

Почему она сказала это ему?

Он перевёл мне её слова очень дружественно, вообще был очень мил.

Я сказал: Что вы, что вы, возвращаться в автобусе!..

Ф[рида]: Всё равно уж поздно (?) …

Проводили меня оба до авто и дружески простились.

Прости за подробности, но может быть, они тебя заинтересуют хоть немножко…

В комнате у себя нашёл выбитые стёкла (окно откидное упало, очевидно). Что-нибудь предпримем для починки. Ел в пути варёную кукурузу (Пачука) и банан.

Сейчас, видимо, готовят не то обед, не то ужин. — Только что пообедал. Перед обедом съел с благодарностью приготовленный тобою бутерброд (так я ел, бывало, в поезде, в пути на рефераты, приготовленные тобою для меня продукты). Сейчас хочу попробовать отдохнуть.

Всё будет хорошо. Ната, Ната, всё будет хорошо, только ты поправляйся, окрепни: ты ещё понесёшь меня на своих плечах дальше, как несла всю жизнь.

6 ч[асов] вечера. Спал после обеда 112 часа. Сейчас всё тело налито сном. Хочу сдать это письмецо. Крепко и нежно обнимаю тебя.

Твой

Только что, когда я уже заделывал письмо, ко мне нагрянули визитёры: Ландеро и с ним ещё человек 15, мужчины, дамы, одна девочка, все родственники, члены семьи Ландеро. Я их занимал в течение 10-15 минут и, ей-Богу, Наталочка, провалиться мне на этом месте — «очаровал» всех, особенно же дам. Надо прибавить, что, не зная о визите, я вышел в спущенных (не застёгнутых на коленях) спортивных брюках, без галстука и в тёплых туфлях (ни слова преувеличения!). И несмотря на это, столь ослепительный успех!

Обнимаю крепко

Твой

* * *

19/VII 1937 г., (утро)

Наталочка, много раз звал тебя вслух вечером и ночью. Принял два раза epivan — для верности, так как лёг около 10, а встать должен был в 6, из-за рыбной ловли. Встал вовремя, ловля была очень удачная, поймал несколько средней величины и две огромных форели, причём одна великолепно защищалась, два раза прыгала чуть не на метр над водою. Во время ловли думал о тебе. Записал свои мысли в дневник (писал уже два раза, вчера и сегодня).

Удочку исправили плохо, а для новой купили плохую нитку: пришлось из двух делать одну (попробуем поправить дело в Пачуке). Я вспомнил, что вчера даже не поблагодарил Ф[риду] за «намерение» проводить меня и вообще держал себя невнимательно. Написал сегодня ей и Д[иего] несколько приветливых слов. На окнах моих надувается твой бывший сарафан, как твоё знамя на новой территории. Милая!..

Я с удовольствием думаю о том, как будем с тобой здесь гулять и ловить рыбу. Может быть, поедем верхом кататься. Но тебе нужно иметь для этого брюки? Или нет?

Хочу сегодня начать заниматься. Физически чувствую себя несравненно лучше, чем в первый приезд. Лампа хороша: вчера вечером я писал при её свете дневник. Сейчас мне надо ещё умыться и натереться. Наталочка, поправляйся и приезжай сюда. Но приезжай не раньше, как сделаешь всё необходимое по линии медицины: зуб, очки, обоняние. Боюсь, что здешние холодные ночи и утра опасны для тебя, пока не исчез окончательно грипп и не вернулось обоняние. Не делай ни одного опрометчивого шага! Лучше потерпеть, чем вызвать рецидив.

Носи очки непрерывно, думай, что это есть перстень, надетый мною на твой палец, не разлучайся с ними.

Надо умываться, но никак не могу оторваться от бумаги.

Будь здорова, моя милая, будь здорова.

Твой Лев

* * *

Это письмо отправляю другим путём

19/VII 1937, 13 часов

Сейчас буду обедать. После того, как отправил тебе письмо, мылся. Около 10 12 приступил к чтению старых газет (для статьи), читал, сидя в chaise longue под деревьями, до настоящей минуты. Солнце я переношу хорошо, но для глаз утомительно. Нужны, очевидно, тёмные очки. Но как их купить без меня? Почти немыслимо. В воскресенье Ландеро хотели пригласить меня на завтрак, но я спасся, приехав сюда поздно. Возможно, что такое приглашение последует в следующее воскресенье. Имей это в виду, если приедешь сюда до воскресенья: платье и пр[очее]. Мне придётся, видимо, ехать, как есть: к столь знаменитому бандиту они отнесутся снисходительно, но жена бандита — как-никак дама, одним словом, леди, в задрипанном виде ей не полагается ездить к лордам. Прошу сурьёзно учесть! Сейчас буду есть собственноручно пойманную рыбу, потом залягу отдыхать часика на два, затем совершу прогулку.

Физическое самочувствие хорошее. Моральное — вполне удовлетворительное, как видите, из юнкерского (58-летний юнкер!) тона этого письма.

Обедать не зовут. В среду поеду, вероятно, в Пачука — отправить письма, поговорить по телефону или послать, в случае надобности, телеграмму. Опасаюсь, что не застану тебя дома. Но я смогу провести в Пачука часа 2-3 и дождаться тебя. Могу приехать до 9 часов утра и, следовательно, застигнуть тебя наверняка, если ты не будешь уже в Корнавана. Кстати: ты говорила, что поедешь дня на два. Этого абсолютно недостаточно. Надо оставаться до восстановления обоняния. Здесь на этот счёт условия неблагоприятные.

Обедал. Лёжа, читал Temps. Заснул (недолго). Сейчас 312. Через 12 часа чай. Отложить прогулку? А вдруг дождь. Пожалуй, пойду сейчас. Наталочка, что вы делаете теперь? Отдыхаете (от меня)? Или у тебя операция? Опять флюс? Как бы хотелось, чтоб ты оправилась полностью. Как бы хотелось для тебя крепости, спокойствия, немножко радости.

С тех пор, как приехал сюда, ни разу не вставал мой бедный хуй. Как будто нет его. Он тоже отдыхает от напряжения тех дней. Но сам я, весь, — помимо него, — с нежностью думаю о старой, милой пизде. Хочется пососать ее, всунуть язык в неё, в самую глубину. Наталочка, милая, буду еще крепко-крепко ебать тебя и языком, и хуем. Простите, Наталочка, эти строчки, — кажется, первый раз в жизни так пишу Вам.

Обнимаю крепко, прижимая всё тело твое к себе.

Твой

Л.

* * *

19/VII, 8 ч. вечера.

Ездил в Huesca (кажется, так), за три километра сдавать «юнкерское» письмо (получила ли?), вернулся, ходил по открытому коридору, думал о тебе, конечно, — легко поужинал и пишу при свете лампы. Тянет к письму и к дневнику, особенно вечером, а, с другой стороны, боюсь разогреть себя писанием: это не даст уснуть.

Я оборвал только что письмо, чтобы записать несколько строк в дневнике. Я пишу его только для тебя и для себя. Мы вместе сможем уничтожить его. Я вспомнил вот что. В Главконцескоме работала Вишняк, беспартийная. Муж её был официальный большевик. Вишняк к нему относилась, видимо, критически, к официальному курсу — с ненавистью, ко мне лично — с симпатией. Раза два-три она сообщала мне секреты из официальной кухни, которые узнавала через мужа (секреты второстепенные, ибо и муж её был на второстепенных ролях). Под влиянием того, что ты говорила, мне вспоминается, что — после того, как я уже покинул [Глав]концеском — она меня письменно, на французском языке, без подписи предупредила о том, что ходят «слухи», будто меня собираются прикончить, или: «лучше всего было бы его нечаянно прикончить». Эти слухи связывались с выстрелом милиционера по моему автомобилю 7 ноября 1927 г. (помнишь?). Я слышал об этом из других источников. Мне приходит в голову: не это ли письмо мне передал Сермукс? Вишняк хорошо знала его по Главконцескому. Об условиях передачи письма и его уничтожении ничего не помню. Но весьма вероятно, что я немедленно уничтожил его, чтобы не подвести Вишняк и не испугать тебя… Весьма возможно, что письмо кончалось словами: «прошу немедленно уничтожить», или что-нибудь в этом роде. История эта, как видишь, не даёт мне покою…

Боюсь, слишком много пишу тебе — работа для твоих глаз. На этом остановлюсь, почитаю «Temps», хотя писать при этом свете легче, чем читать.

* * *

20 июля.

Встал в 7 часов. Писал дневник (свыше 7 стр[аниц]) — только для тебя. После завтрака поеду верхом. Сейчас буду читать «Temps».

12, 30 минут. Испытание я выдержал выше всяких ожиданий: проехал десять километров верхом — рысью, галопом, карьером — наравне с тремя заправскими кавалеристами (Казас и Сиксто служили в кавалерии). Чувствовал себя очень уверенно. Какая прекрасная панорама! Пишу после отдыха в 10 минут. Встряска для организма первоклассная. Софья Андреевна [Толстая] пишет о своём Льве: ему 70 лет, проехал 40 вёрст верхом, а после того «отнёсся ко мне страстно». Молодчина этот «старый хрен в толстовке»! Но надо сказать, что, если вообще он способен был в 70 лет ездить верхом и любить, то именно прогулка должна была настроить его «страстно»: помимо общей встряски организма — специфическое трение… Женщина, которая сидит на лошади по-мужски, должна, по-моему, испытывать полное удовлетворение.

Однако, после сегодняшнего опыта я совершенно отказываюсь от мысли увидеть тебя верхом: лошади горячие, слишком опасно…

Только что получил письмо и посылку. Очки для чтения у меня есть, это запасные. Письмо твоё, вернее, два письма, от 13-го и 18-го и 19-го, только что прочитал с волнением и нежностью, с любовью, с тревогой, но и с надеждой. Наталочка. Сомнение с меня перешло на тебя. Нельзя сомневаться! Мы не смеем сомневаться. Ты поправишься. Ты окрепнешь. Ты помолодеешь. «Все люди ужасно одиноки по существу», — пишешь ты. Эта фраза резанула меня по сердцу. Она и есть источник мучительства. Хочется вырваться из одиночества, слиться с тобой до конца, растворить всю тебя в себе, вместе с самыми затаёнными твоими мыслями и чувствами. Это невозможно… я знаю, знаю, Наталочка, — но мы всё же приближаемся к этому моментами через большие страдания.

Поблагодари за меня Рут и передай всем привет. Завтра (среда) утром еду в Пачука говорить с тобой по телефону. Там отправлю это письмо. Напишу, вероятно, ещё в течение дня.

Самочувствие днём хорошее. Ночью менее удовлетворительное. Но всё же я окреп. Сегодняшняя верховая езда показала это. Много читаю (газеты), готовлюсь к статье.

Пусть Берни напишет Уокеру, что я смогу ответить ему лишь 26 или 27-го.

Ты пишешь: в старости внешний вид зависит от настроения. У тебя это было и в молодости. На другой день после первой нашей ночи ты была очень печальна и выглядела старше себя на 10 лет. В счастливые часы ты походила на мальчика-фавна. Эту способность изменяться ты сохранила на всю жизнь. Ты поправишься, Наталочка, не теряй бодрости.

Сейчас около 4.

Я пообедал и отдохнул. Собирается дождь, и я пишу в крытой галерее. Верховая езда отразилась только в седалищных мышцах: чуть-чуть ноют. Но какой это здоровый спорт! Я опасался влияния на кишечник, — ни малейшего!

Перечитал вторично твоё письмо. «Все люди ужасно одиноки по существу», — пишешь ты, Наталочка. Бедная, моя старая подруга. Милая моя, возлюбленная. Но ведь не только же одиночество у тебя было и есть, не только одиночество, ведь мы живём ещё друг для друга. Поправляйся! Наталочка!

Не знаю, как быть при отъезде. Хозяйке надо бы какой-нибудь подарочек. Пожалуй, и управляющему другого имения (он лошадей посылает). Может быть, что придумаешь, а также привезёшь или пришлёшь 2-3 фотографии? Надо работать. Крепко обнимаю, целую глаза, целую руки, целую ноги.

Твой старый

Л.Троцкий

Все тревожные мысли и чувства записываю в дневник — для тебя. Так лучше, чем тревожить тебя в письмах. В дневнике я излагаю спокойнее, и ты можешь спокойнее прочесть. То, что записываю в дневнике, нимало не омрачает напряжения моей нежности к тебе. Ещё хотел сказать (это не упрёк, ничуть, ни капли), что мой «рецидив» (как ты пишешь) вызван до известной степени твоим рецидивом. Ты как бы продолжаешь (даже написать трудно!) соперничать, соревновать… С кем? Она для меня — никто. Ты для меня — всё. Не надо, Ната, не надо, не надо, умоляю тебя. Если у тебя что-либо неблагополучно, я из Пачуки выеду прямо в Койоакан. Но надеюсь, у тебя всё благополучно (относительно, конечно). Я сидел вчера на солнце, сегодня ехал верхом под солнцем, — температура у меня вполне нормальная, скорее пониженная. Нет, физически я окреп, и морально крепну. Скажу, что в дневнике я отошёл от того эпизода, который занимал нас всё последнее время. Я и в этом уже вижу большой прогресс.

НА-ТА! НА-ТА! Поправляйся, НА-ТА-ЛОЧ-КА!

Твой старый пёс

 

21, среда, утро, 912, на почте в Пачука.

По дороге говорил с тобой по телефону. Прости и спасибо. Мне кажется, что я успокоился. Могу, во всяком случае, ждать свидания. Оставайся в Пачука не менее недели. Если я приеду 27 к вечеру, будет достаточно. Ты можешь приехать 28, 29 или 30.

Я могу навестить тебя в Куернавана. Не спеши. Поправляйся. Это самое главное. Я несомненно окреп. Нужно, чтобы и ты поправилась. Тогда всё изживём, переживём — Ната, Ната, поправляйся.

Привет и горячую благодарность Рите. Она милая. Хорошо, что она с тобой.

Твой

Л.