Рассказ офицера.
Дата приблизительна: декабрь 1912 г.
Если следить, как вам приходилось, по карте за движением болгарской армии, которое совершалось с замечательной быстротой и планомерностью, то можно вообразить, будто все войсковые части в правильном порядке переходят с позиции на позицию. На самом деле этого нет и в помине. Дивизии, полку или батальону дается задача совершить по такой-то линии переход. И в общем, в сумме дивизия или полк эту задачу выполняют. Но внутри больших войсковых единиц с обозом при тяжелых переходах, с тяжелыми ранцами за плечами, с артиллерией, которую приходится вытаскивать из грязи, порядок совершенно не соблюдается, — особенно после больших сражений, когда солдаты, с одной стороны, утомлены, а с другой, уже успели попривыкнуть, менее боятся растеряться и не расходуют столько внимания на то, чтобы держаться правильными колоннами.
До Лозенграда, под Петрой, например дело еще шло гладко, по учебнику. А после Лозенграда когда мы двигались к Люле-Бургасу, порядок совсем расстроился и, как показали дальнейшие события, без ущерба для дела. Наш полк перемешался с четырьмя другими, команда почти исчезла, я, например, совсем не видал за это время полкового командира, его куда-то отняли от нас, мой взвод исчез, и у меня под командою оказалось человек 100 солдат разных полков. Была твердая уверенность, подтверждавшаяся слухами, шедшими со всех сторон, что в том же направлении движутся наши, что их много, но где кто — этого мы не знали, ни солдаты, ни я. И эта неизвестность нисколько не угнетала, она дополнялась твердой уверенностью, что придем куда нужно.
Не было ли гонцов от одной части к другой? Ведь, я же говорю, что я даже не видал нашего полкового командира. Могла ли быть правильная связь между полками, если они разбились, перемешались, а командиров оторвало и перетасовало. Впечатление такое, будто армия движется стихийно, но эта стихийность относится только к движению отдельных групп частей и колонн внутри армии. А вся армия передвигается правильно, как следует, куда надо. В составе этой тяжелой массы есть люди, которые знают, куда идти, а все остальные приноровляются к ним. Вы говорите, что при таком ходе дела не может быть над солдатами правильного контроля и отдельные трусы могут покидать поле сражения? Не знаю, были ли такие попытки. Но не думаю, чтобы это было возможно. Общий план действий отдельным солдатам неизвестен. Где неприятель, он не знает. Справа, слева, спереди, сзади — свои. Он их и держится, боится оторваться и, хочет — не хочет, идет в бой…
В учебниках тактики все строго указано и предусмотрено: войсковая часть тут, начальник там, неприятельская позиция на столько-то шагов, обход с фланга столько-то минут. И от всего этого на третий, а то и на второй день почти ничего не остается. Я не хочу этим сказать, что теория тактики — вещь излишняя. Нет, не будь предварительной выучки, получилась бы полная анархия. А тут, именно благодаря вложенным в солдат элементам организации и порядка, во всей этой хаотической на вид стихийности сохраняется своя планомерность. Но разница между математическими абстракциями школьных учебников и живой реальностью движения и боя — огромная. Один солдат из запасных, которых я до похода в течение двадцати дней обучал воинским движениям и приемам, по дороге ядовито подшучивал надо мною: что, мол, господин офицер, тут, ведь, не совсем так идет, как по правилам полагается.
В Лозенград мы вступили без боя. Население нас, действительно, приняло хорошо. Тут в официальном сообщении никакого преувеличения нет. Турки бежали до нашего прибытия, а на дверях христианских домов везде был начерчен крест, на иных очень яркой краской, что бросалось в глаза. Очевидно, все-таки опасались. Многие христиане носили раньше фески, а тут побросали, и так как шапок не имели, то ходили с обнаженными головами.
В Лозенграде наш полк оставался не более двух-трех часов. Только передохнули и сейчас же тронулись в путь на Каваклы. Там за несколько часов до нас были турки. Они бежали, по-видимому, в панической растерянности, побросав весь провиант, все боевые припасы. Нужно сказать, что после Лозенграда мы все время, в сущности, жили на счет турецкого провианта. В Каваклы была дневка. Ночевали там две ночи. Делали оттуда вылазку на 15 километров против двух турецких колонн, которые выступили будто бы из Адрианополя, но никого не оказалось. Возможно, что это были болгарские войска, а рекогносцировочный артиллерийский отряд по ошибке принял их за турок.
В этом бою под Люле-Бургасом я и ранен был, в первый же день. Подошли мы к позициям 15-го вечером, переночевали, а на рассвете в понедельник началось сражение, в половине шестого вечера меня ранило. Дело было так. Отряд, которым я командовал, полтора-два сборных взвода, имел сперва стычку с турками в небольшом лесу, мы их оттуда выбили. Потом брали деревню Карагач. Турки и оттуда бежали. Дальше шла гора. Я скомандовал: «Вперед, на гору», и солдаты стали маленькими группами подниматься. А наверху уже были наши. Видно было простым глазом, как они преследовали бегущих турок. Кто направо от нас, кто налево — ничего этого я не знал. Знал только, что нужно идти вперед на гору. А что дальше будет — тоже не знал. При самом начале подъема я остановился и стал оглядывать местность, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь отставший турецкий отряд. В это время я и попал под пулю. Кто и откуда ранил — конечно, не знаю. Только пуля турецкая, видно по ране, и он, разумеется не знал, что ранил кого-нибудь, мы с ним находились на расстоянии не менее 400 метров друг от друга. Пуля, как вы видите, вошла здесь, с левой стороны лица, около середины носа, а вышла около правого уха. Сейчас после выстрела я упал ничком, должно быть, больше от неожиданности. Упал и сейчас же внутренне сказал себе: «должно быть, рана смертельная», но как-то совсем глухо это подумал, без всякого… как бы сказать… без всякой сентиментальности, значит, умираю, подумал, конец, и было при этом только чувство какой-то досады на себя, что это так просто происходит, ни одной мысли высокой не приходит в голову. Это мне казалось обидно. Потом боль почувствовал и очень сильную, но не там, где пуля вошла, а где вышла. Так что я первое время решил было, что пуля вошла справа, подле уха. Крови много вытекло, целая лужа. Через несколько минут я приподнялся, вынул санитарный пакетик, сделал себе сам кое-как перевязку…
Потом стал искать санитаров. Но с санитарами беда: они очень поздно приходят. Раненые всегда ими возмущаются. И совершенно справедливо. Турки уже бежали, опасности никакой, а санитаров, смотришь, нет как нет. Появляются через два-три часа, а то и позже. Объясняю я себе это так. Санитары стоят не в огне, а подле огня; они не чувствуют себя, как сражающиеся, в таком положении, что некуда деваться, потому что каждый сантиметр воздуха вокруг грозит смертью. Они только видят вблизи, как умирают другие, поэтому чувство самосохранения у них обостряется до крайности. Боятся идти в огонь — и только. В таком состоянии худшие инстинкты вылезают наружу. Иные санитары, вместо того чтобы идти к раненым, обшаривают убитых. Прямо мерзость… А поставьте этого самого санитара с ружьем на боевую позицию, он будет хорошо сражаться и вместе с другими, когда нужно, бросится вперед «на нож». Вот, ведь, какая штука — человек! Нелепо, в самом деле, думать, что из 200 тысяч солдаты все так-таки сплошь герои, даже и в отдельных, героически настроенных людях далеко не все героично. Военный героизм, по крайней мере в нынешних войнах — массовый. Войско может совершать героические действия, но это вовсе не значит, что все солдаты или офицеры в отдельности — герои. Нужно только, чтоб армия в целом знала, во имя чего она борется, чтобы цель войны она считала своей целью, — и героизм уже вырастет из условий самой войны.
Вы спрашиваете, почему не подняли меня мои собственные солдаты, раз не было санитаров. Это запрещается. Солдат должен сражаться, пока не ранен, а если позволить ему ухаживать за ранеными, никого не останется на линии. Потом, когда я стал бродить по полю, один из моих солдат, действительно, подошел ко мне и взял под руку. Так я при его помощи и добрался до санитарного пункта — ровно через шесть часов после того как был ранен. Тут прижгли отверстие йодом, сделали перевязку и отправили назад с другими ранеными к Лозенграду.
Когда я лежал в телеге, больше всего угнетала не рана, а скрип и стук десятков телег. Это сейчас же восстановило в моем мозгу звук картечниц — самый скверный звук, знаете ли. На поле сражения мне этот звук сперва даже понравился: ровный, спокойный, непрерывный, а потом стал раздражать, чем дальше, тем хуже. Утомляет и надоедает до невыносимости, трещит без пауз и запинки… Подлый автомат! Ничего нет человеческого в этом звуке. Тук-тук-тук-тук-тук — двадцать четыре часа подряд. Пушки несравненно человечнее. Когда раздается пушечный выстрел, вы всегда чувствуете за ним какую-то живую волю, кто-то дернул за какую-то веревку. А пулемет совсем бездушен, это — perpetuum mobile убийства, сыпет пули, несет смерть, а человеческого духа за этим не слышно. Это и есть самое ужасное.
Страха? Страха во время сражения нет, т.-е., собственно, уже под огнем. А до сражения и после сражения — страх большой, это же самое, только в меньшем виде, бывает, ведь, и во время экзаменов, и при выступлениях с трибуны. Во время мобилизации никому не хотелось идти в огонь. Разумеется, при торжественной оказии, когда чувствуют, глядят и кричат всей массой, энтузиазм большой. Но когда разговаривали в одиночку, всякому хотелось, чтобы минула его чаша сия. А некоторые таким тоном говорили, что я даже опасался: не выдержат, думал, они первой атаки. А оказалось совсем не так. Страх совсем исчезает, его заменяет после некоторого времени безразличие, а у трусливых и нервных проявляются моментами такие взрывы, которые имеют совершенно героический вид.
Страх целесообразен в жизни человеческой; это — психическая реакция организма на угрожающую ему опасность. Но если опасность эта — непрерывная и неизбывная, если некуда податься от нее, если каждый кубический сантиметр воздуха может быть в любой момент занят пулей, — тогда страх перестает быть целесообразным, он уже не предохраняет, а разрушает организм. И тогда на смену ему выдвигается безразличие, как своего рода защитный психологический покров.
Страха нет во время сражения, зато есть какое-то томление нервной усталости… Начинается канонада на утренней заре. Идет непрерывно. Солнце поднимается, ходишь, сидишь или лежишь — непрерывная пальба весь день до ночи. А раз даже и всю ночь. Живешь под этим и ни на минуту не освобождаешься. Вам приходилось, вероятно, бывать в поле под грозою: гремит над головой, стреляет сверху вниз молния, и некуда укрыться. Теперь представьте себе, что опасность увеличивается в тысячу раз, что молнии падают сверху непрерывно и что это длится час, два, десять, сутки, двое суток, трое… Страх, как острый отклик на смертельную опасность, исчезает, но растет во всем организме, в мышцах и костях, томление усталости. Страшно, невыносимо, адски надоедает… В канонаде та же безличность, что и в грозе, — смерть стихийная осаждает сверху, справа, слева. Трещит, свистит, ухает, обдает тепловыми воздушными вихрями, землей, сваливает с ног и трещит дальше без конца. Каждый день к вечеру кажется: теперь уже конец, больше этого не выдержу. Но проходит следующий день — и снова то же. От этого вырастает в душе тоска по врагу.
Архив 1912 г.