Из истории одной бригады.

Корреспонденты видели и много и мало; они наблюдали все то, что предшествует войне, они видели «продукты» войны: раненых, пленных, зарево пожаров; слышали гул пушечной пальбы. Но им не дали возможности проделать поход вместе с армией и поглядеть на военные операции изнутри. Приходится путем допросов, и притом с пристрастием, со слов участников восстановлять картину жизни и смерти армии на полях сражений.

I

«Наша бригада называлась летучей, потому что предназначалась для поддержания постоянной связи между 1-й и 3-й армиями. За сутки с лишним до объявления войны мы стояли на сербской границе, между селами Свирци и Новакова Чука. В войну, признаться, не верили. Совершенно не верили ни солдаты, ни мы, офицеры, что будут сражения, и что каждый из нас — вот так, как есть — пойдет в огонь. Статочное ли дело? Думали, что все сведется к военной демонстрации: попугаем Турцию и вынудим к уступкам. Оказалось — не так. Еще накануне объявления войны, часов около 12-ти дня, получилось известие, что арнауты напали на наши пограничные посты, и нашему полку отдано было приказание немедленно броситься в атаку. На пограничных постах у нас стояли ополченцы, вооруженные негодными русскими берданками. Арнаутов было около тысячи человек, под командой Идрис-Сефера, одного из перваков Иссы Болетинаца*. У них были мартинки и сербские скорострелки, которыми мы же их вооружили во время албанского восстания. И денег они тогда от нас получили. Хотели, чтоб в случае войны они шли с нами совместно. Вышло наоборот. С нашими ружьями в руках арнауты первыми напали на наши караулы и без труда завладели ими. Почему так? Сказалась, конечно, религиозная связь с Турцией, а главное, албанцы поняли, что дело идет о разделе Албании между Сербией и Грецией, и что нужно защищать свои поля, избы и стада. Обманутые надежды — как? из наших ружей, на наши деньги, да против нас же? — крайне ожесточили нашу армию. Отсюда, главным образом, и пошли жестокости. Но о жестокостях позже…

* Исса Болетинац — влиятельный вождь албанцев («арнаутов»). Руководил восстанием 1909 г. против турок. — Ред. Госиздата в 1920-е гг.

Получив приказ, мы всем полком бросились к границе. Бежали, что есть мочи, без всякого порядка, без соблюдения каких бы то ни было правил и предписаний, вроде того, как люди на пожар бегут. Я командовал «водом» (взводом), это человек 70, — когда добежал, вокруг меня оказались сплошь чужие солдаты из других рот. Не все прибежали: пользуясь беспорядком, трусы отстали. Албанцы стояли меж своими караулами и нашими и стреляли. Шагов за двести мы с криком «ура» стали наступать, открыв беспорядочную стрельбу. Албанцы отступили к своим ближним караулам. В это время комитаджи (четники), находившиеся на границе вместе с ополченцами, при помощи ручных бомб овладели первым турецким караулом. Арнауты отступили назад на Новакову Чуку, все время отстреливаясь, и заняли караул приблизительно в 2.000 шагах расстояния от нас. Тут подоспела наша батарея. Дали три выстрела, очень метких, — крыша дальнего караула обвалилась на наших глазах. Арнауты покинули позицию и бежали. Нагнать их нам не удалось. Мы потеряли 40 человек убитыми и 80 ранеными, в том числе 4 офицеров. Арнауты большую часть своих убитых и раненых увезли с собой. Они почитают это священным долгом.

Под Свирцами произошло мое боевое крещение. Очень тяжело вспомнить. Выстрелы, когда знаешь, что по живым людям стреляют, совсем иначе звучат! Нехороший звук! Въедается в мозг. На следующий день, когда никакого сражения не было, я слышал эти выстрелы непрестанно. Идешь, сидишь — стреляет. Промерзлый холст палатки трещит от ветра, а мне явственно слышится ружейная стрельба, частая, злая. Подле караула, когда добежал, увидел первого убитого неприятеля — лежит на спине, молодой, худой, безбородый, весь скорчившись, с выпученными глазами: пуля вошла в лоб и вышла через затылок. После того я много перевидал убитых и раненых, но те все расплылись в памяти, а этот, первый, с выпученными глазами и круглой дырочкой во лбу, остался в сознании навсегда… Ночевал эту ночь в турецкой караулке, несколько раз приходилось проверять посты и каждый раз ступал в темноте меж албанских трупов: их десять или пятнадцать валялось вокруг здания. А внутри караулки кошка и собака выли всю ночь, страшно выли, — этого ужаса нельзя рассказать словами… Я не выдержал и велел солдатам убить их.

Албанцы, говорят, очень храбры. Пожалуй, и так, только эта храбрость совсем особенная, непригодная для нынешних войн. Они бросаются в стремительную атаку, не отдавая себе полного отчета в последствиях, сокрушают все, что могут сокрушить, беспощадны в натиске и в истреблении побежденных. Но в случае неудачи легко теряются и, раз отбитые, уже не собираются для нового наступления. Их бегство принимает такой же стремительный и безотчетный характер, как и наступление. Это не армия, а вооруженные роды, племена. Старики с могучими седыми бородами и рядом — мальчики 17—18 лет…

Пленные, оторванные от своих, очень жалки. Не раз бывало, что приведенный моими солдатами арнаут падал на землю, униженно извивался и жалобно молил: «Аман, аман»… Я строго запрещал убивать их, но скажу прямо: не помогало. Прикажешь отвести пленника к командиру, солдат отведет его шагов на пятьдесят, потом слышишь выстрел. Дело сделано. Откуда такая жестокость? Я сперва думал, что солдаты-крестьяне лелеют мысль переселиться на новые земли и заблаговременно стремятся очистить их от старых хозяев. Нарочито заговаривал с ними: вот, мол, теперь много земли у вас будет. Нет, не хотят переселяться сюда даже те, кто из этих же мест недавно переселился в Сербию, — а в моем полку, как пограничном, таких было не мало. Места здесь дикие, хозяйство плохое, обработка земли варварская, ни дорог, ни школ, ни врачебной помощи.

Истребление пленных объясняется отчасти местью за обманутые надежды: об этом я уже говорил; но, главным образом, расчетом: одним врагом меньше — одной опасностью меньше. Первые дни мы просто обезоруживали албанцев и отпускали: тут опасность явная. Стали брать в плен. Но это значит охранять, т.-е. тратить силы и кормить, а солдатам самим есть нечего. Храбрые, интеллигентные солдаты никогда не убивали пленных. Зато трусы вдоволь вымещали на обезоруженных пережитый в сражении страх. Многое зависело, разумеется, от командиров. Наш бригадный, Стоян Милованович, строго запрещал расправу над пленными. Но в других частях сами офицеры расстреливали беспощадно.

Не примите этого за национальную похвальбу, только я должен вам сказать, что сербская армия показала себя несравненно более гуманной, — если только это слово тут уместно, — чем болгарская и греческая. Те проходили по местности огненным смерчем. Один мой приятель, недавно оперировавший со своим полком у озера Доеране, над Салониками, рассказывал, что все те места, где ступила нога болгарской армии, превращены в пустыню. Ни человека, ни жилья человеческого, — все уничтожено, сожжено, стерто с лица земли. Так же действовали и греки. Городок Серевич, например, совершенно уничтожен ими, как не бывало. Правда, греки говорят: турки сожгли. Только в Серевиче, наряду с жилыми домами, уничтожены и мечети, святыни турецкие, а уж это — верный признак… В окрестностях Битоля (Монастыря), где действовали наши войска, почти все села сохранились, кроме чисто турецких. Да что говорить, война есть война, и с нашей стороны тоже было сделано достаточно…

Ответственность за жестокости падает, однако, лишь меньшей своей частью на регулярные войска. По общему правилу, они уничтожали только дома кочаков, арнаутских бандитов. Потом проходили войска резерва и вносили свою лепту. А дальше шли ополченцы и комитаджи, — эти уж доделывали работу. Комитаджи — худшее, что можно себе представить. Были среди них интеллигентные, идейные люди, национальные энтузиасты, но это — единицы. А остальные — просто громилы, грабители, примыкавшие к армии ради грабежа. Они иногда оказывались полезны, ибо жизнью не дорожат — ни чужой, ни своей. У села Нагоричани, под Кумановым, их погибло не меньше двухсот душ, храбро дрались. Но в промежутке между двумя сражениями это просто отъявленные разбойники. Комитаджи были организованы еще до войны, очень различно в разных местах: были четы в 20, 50 и даже в 100 человек, под командой своих воевод. На время войны они были причислены к известным войсковым частям, для форпостной и рекогносцировочной службы, и для командования ими было назначено несколько регулярных офицеров. Пока чета находилась при войсковой части, дело еще шло туда-сюда. Но когда операция завершалась, армия двигалась дальше, а чета оставалась для разоружения населения, без надзора, — тут и начинались ужасы.

Недалеко от Прилепа они так бесчинствовали и зверствовали, притом не только над турками, но и над сербами, что пришлось направить против них регулярные войска и уничтожить целую чету, прежде чем они угомонились.

И насилия над женщинами если вообще были, — я этого не знаю, но вполне допускаю, — то совершались четниками, а никак не солдатами. Этого мы абсолютно не допускали. Контроль был строгий. Когда остаемся в селе на ночевку, патруль во главе с офицером заранее переводит всех турецких женщин в одну часть села. Солдаты идут в дома, где остаются одни мужчины. А если в гареме и остаются бабы, то доступ туда солдатам преграждается унтером под страхом самой тяжкой кары. Солдаты не раз роптали: «Если бы турки проходили по нашей земле, у них был бы другой порядок». В Битоле одного солдата строго наказали за то, что шутя поднял чадру у турчанки. Нельзя иначе. Если бы давать на этот счет потачку, растеряли бы войско: разыскивай потом солдат по утрам!

Старались мы не допускать и воровства. С хозяевами дома солдаты могли сноситься не иначе как через унтер-офицера, причем позволялось требовать только пищу. Но это не всегда соблюдалось, прежде всего, самими офицерами. Под предлогом вещественных «воспоминаний» о походе, они сплошь да рядом забирали у богатых албанцев и турок дорогое оружие, ковры, шелка, серебро и золото. Иные таким путем недурно пополнили свой хозяйственный инвентарь. Солдаты, где могли, забирали только монеты, потому что вещи им пришлось бы нести на себе…

Я уже сказал вам, что войны мы не ждали. Но война пришла, со всеми ее трудностями, опасностями и ужасами. Как встретили солдаты войну? Не одинаково. Городские и вообще более интеллигентные элементы были очень воодушевлены. Эти храбро дрались, влияли на остальных и вообще играли во всей кампании большую роль. А крестьяне были унылы, очень тосковали по своим кучам (домам), по земле, по семье. Воодушевлялись они только тогда, когда приходили в какое-нибудь сербское село. Поглядят на нищету тамошнего населения и говорят: «Да, эта война — праведное дело». И действительно, села там так плохи, что хуже уже нельзя. Дома — маленькие, землянки, изредка только из сырого кирпича, — кажется, будто люди на бивуаке живут, не навсегда, непрочно. Мужик там — rubrin, арендатор на земле у турецкого аги или паши. Существование необеспеченное, хозяйство плохое. Ни леса, ни огорода, ни дорог. Наши крестьяне, особенно с Моравы, где ведется рациональное хозяйство, на вывоз, поглядят на все это опытными глазами и говорят: «Нет, так жить нельзя».

А между тем, вся эта область, от старой сербской границы до Скопле (Ускюба), — богатейшая по природному своему плодородию. К центру Македонии, вокруг Тетова и Кичева природа несравненно беднее, а между тем, население не в пример зажиточнее. Там встречаются очень богатые села, дома в два и даже три этажа. Объясняется это тем, что из мало-плодородных мест крестьяне отправляются на отхожие промысла — в Америку, там копят деньги и тогда отстраиваются у себя дома.

По первоначальному плану, мы из Свирец должны были пойти на юг к Гилану, центру этой части Албании. Но там, оказалось, делать нечего, албанцы бежали, и с этой стороны нельзя было ждать сопротивления. Нашу бригаду отправили к Приштине, сперва вдоль сербской границы, через Лисицу, а потом вглубь, горами Прапашицы. Стычек не было, если не считать непрерывного боя с природой. Наш генеральный штаб не имел, по-видимому, никакого понятия даже об этих пограничных местах. Несмотря на гористую местность и почти полное отсутствие дорог, нам были даны не горные орудия, а тяжелые, гаубицы. Когда мы еще на форпостах стояли, шли дожди, дня два или три. Земля размокла на четверть метра. Дорога такая, что подчас и пешеходу нелегко пройти, а тут гаубицы. Мы в каждое орудие впрягали пять пар лошадей цугом, а в тяжелых местах припрягали солдат, привязывали к лафетам веревки и ставили по полроты на орудие. А у солдата на спине шинель и мешок в 25 килограммов весу.

В Приштину мы не входили, она была взята уже накануне 3-й армией, а ночевали в Грачанице. Это — историческое место со знаменитым монастырем имени короля Милутина. Когда солдаты вышли на Коссово поле, очень воодушевились. Я удивился даже. Коссово, Грачаница* — эти имена переходили из поколения в поколение, повторялись несчетно в песнях народных. Солдаты стали все спрашивать, скоро ли придем в Бакарно Гувно, — это под Прилепом. Оказывается, там была некогда крайняя граница старого сербского королевства; я, признаться, и не знал этого. А солдаты твердо решили, что как дойдем до Гувна, тут и работе нашей конец. Мне не раз приходилось устыжаться перед солдатами своей малой осведомленности по части национальной истории. В качестве образованных людей, мы не прислушиваемся к народным песням, а историю свою тоже не очень прилежно читаем.

* Коссово поле — равнина в Старой Сербии, на которой произошла историческая битва сербов с турками 15 июня 1389 г. Эта битва, в которой погибли и султан Мурад и сербский князь Лазарь, закончилась поражением сербов и означала потерю сербской самостоятельности. Грачаница — монастырь на Коссовом поле, построенный на том месте, где был погребен убитый турками в битве 1389 г. сербский князь Лазарь. — Ред. Госиздата в 1920-е гг.

Из Грачаницы мы направились к Скопле — через Гилан и Карадаг. Тут все горы — в полторы тысячи метров. Задача наша была связывать две армии, 1-ю и 3-ю, и подавлять сопротивление албанцев в таких местах. Но сопротивления никакого не было. Села по дороге были то чисто албанские, то смешанные, то чисто сербские. Но все албанцы на Коссовом говорят по-сербски, сербы — по-албански, а есть села, где установился какой-то средний сербо-албанский язык. Албанские деревни гораздо лучше, богаче сербских, много скота. У иных по 50, по 80 лошадей, тысячи овец. У одного турецкого чивчия нашли мы 10 тысяч овец, полмиллиона килограммов пшеницы в амбарах. Их дома красивее, в два этажа, у иных, в Бадровцах, например, под Скопле, новые сельскохозяйственные орудия. Сербы не решаются держать много скота, чтоб не отобрали качаки (албанские бандиты). Домов красивых сербы тоже не строят, даже богатые, в тех селах, где есть албанцы. Если у серба два этажа, тогда он дома не красит, чтоб не оказался его дом лучше албанских. Позже, уже после взятия Битоля, мне пришлось в Ресне провести ночь у одного греческого врача. Прекрасный дом, с полным комфортом, но снаружи не штукатуренный. Почему? — спрашиваю. Не решается: иначе его дом будет одним из лучших в городе, из которого, к слову сказать, родом Ниазибей, герой турецкой революции.

От Приштины до Скопле дорога была… впрочем, не было никакой дороги, по крайней мере, начиная от Насиано. Местами горный проход тесен для двух человек. Две тяжелые батареи мы покинули в Гилане, оттуда с нами были только горные пушки. Они разбираются на части и нагружаются на лошадей, по четыре коня под пушку. Амуницию отдельно везли, в ящиках. Тяжело было. А главное — голод ужасный. Хлеба совершенно не было. Начиная с границы и до Скопле, с 7 октября по 15-е, в течение восьми дней мы почти не видели хлеба. В Гилане только добыли сотню хлебов — на 8 тысяч солдат! Мясо было, — резали по дороге быков, овец, — но не было соли. Ни соли, ни хлеба! И то и другое шло с провиантской колонной, но где находилась эта колонна, никто не знал. Все внимание штаба было сосредоточено на боевых, а не на съестных припасах. Предполагалось, что солдат уж как-нибудь сам прокормится. Когда пришли в Скопле и солдаты, поев хлеба, повеселели, они стали шутить: «По восьми хлебов не съели, а разрушили все султанское царство». Но по дороге было не до шуток. Ели сырую кукурузу, пшеницу, жаловались на животы, совсем отощали, стали падать духом. Только встречи в сербских деревнях подбадривали солдат. Одна такая встреча мне очень запомнилась. В Драговце, это еще до Гилана, встретили нас песней сербки. Старуха запела: «Счастливы мы, что сербское войско освободило нас»; бабы вторили. От слов этой песни солдаты сами выросли в собственных глазах, да и женские голоса услыхали. Ободрились и, хоть шли восемь часов до Драговца, прошли после того еще восемь часов без отдыха и без жалоб… Уже под Скопле, в селе Кучевище, застали мы храмовой праздник. Стали крестьяне угощать солдат вином. А те до такой степени отощали, что от двух-трех глотков пьянели до полусмерти и разбредались в разные стороны. На другое утро насилу собрали их, а многие так на следующие только сутки доплелись до Скопле, все еще в пьяном угаре».

II

«Под Скопле наша бригада простояла на форпостах, то в самом городе, то в окрестностях. Начинался снег. Наши войска уже взяли в это время Прилеп и сосредоточились под Битолем. Начинались битольские бои. Один полк нашей бригады оставили в Скопле, а мой полк тронулся в путь — через Тетво, Гостовар, Кичево, Гопеги на присоединение к моравской резервной дивизии, которая имела своей задачей отрезать турецкому гарнизону отступление из Битоля на Ресну и не допустить к Битолю ресненских подкреплений.

Тут дороги — несравненно лучше. Вокруг Битоля прекрасная земля, почти сплошь рисовые плантации. Теперь все это было покрыто рыхлым снегом. Очень трудно было проходить мягкими рисовыми полями, нога вязнет глубоко. Дорога из Кичева на Битоль совсем хорошая, — шоссе. Мы изумлялись после бездорожья Старой Сербии. Такая же отличная дорога ведет из Тетва на Велес.

Но местность превращена в пустыню. Начиная от Кичева, все деревни сожжены турками, одни церкви торчат среди пепелищ. Церквей турки, по общему правилу, не трогают, — церквей, священников и женщин. Два чиновника нашего бывшего консульства в Скопле передавали мне такую любопытную подробность: когда наше правительство вооружало комитаджей в Старой Сербии, револьверы и патроны, шедшие через консульство, передавались священникам и женщинам — и почти всегда доходили по назначению. Турки не обыскивают женщин и духовных лиц, не албанские качаки, разумеется, и не потурченяцы, т.-е. османизированные сербы — эти хуже всего, — а настоящие османы — турки: в них есть несомненные черты рыцарского благородства.

Опять пошел голод. Вы представить себе не можете, что значит вести голодных солдат, людей, которые два-три дня ничего не ели. Сам голоден и слаб и непрерывно чувствуешь свою беспомощность и мучительный стыд перед солдатами. Серые крестьяне роптали и выходили из повиновения, а более интеллигентные гордо скрывали голод и слабость. Иногда солдат, не столь отощавший (вчера только ел) отправляется в турецкое село просить хлеба. «Стыдно, — укоряет его какой-нибудь стоик, полумертвый от голода, — что скажут турки про сербскую армию. Голодный сброд, без хлеба и без гордости!»

Много было случаев глупого педантства властей, глупого и вредного. Вот небольшой пример. Чорба кипит в котлах, все готово для обеда, солдаты предвкушают. Вдруг приказ: вперед! Отлично можно бы обождать еще десять минут, — целые часы и дни теряли без толку. Но нет, молодечество требует полного пренебрежения к пище, т.-е. к солдату. Котлы опрокидываются, чорба выливается в снег, голодная рота снимается с места.

Моравская дивизия, к которой примкнул наш полк, заняла позиции вдоль шоссе, которое ведет из Битоля на Ресну. С северной и восточной сторон Битоль был обложен нашей армией. На юго-запад туркам отрезывали отступление горы Периспера. Оставались только два пути: на запад, по ресненскому шоссе, где стояла наша дивизия, и к югу, на Флорину; но оттуда должна была наступать греческая армия. Мой батальон укрепился у села Дьявать, на возвышенности, непосредственно на шоссе.

Битоль был взят 5 ноября. После падения города часть турецких войск, — сколько именно, не знаю, — отступила на Флорину, а Джавид-паша и Фетти-паша, во главе 20 тысяч солдат, с 6 — 8 пушками, двинулись на Ресну, т.-е. на нас.

Погода эти дни стояла ужасающая. Снег с дождем, холодный пронизывающий ветер с Преспенского озера и гор Периспера, а ко всему этому густой, как дым, липкий туман. Ничего не видно, ни днем, ни ночью. Наши отряды сходились иногда с неприятельскими на 10—15 шагов, но обе стороны отступали, пугаясь неизвестности. До штыков дело почти никогда не доходило, разве только отдельные группы сталкивались совсем уж грудь с грудью.

На второй день турки сделали было попытку взять дьяватьские позиции штурмом. Но наши солдаты бросили несколько ручных бомб и сразу отбили наступление. Действие этих бомб очень жестокое: они начинены рубленой проволокой и при взрыве разносят мясо человеческое в клочки, оставляя на месте только исковерканные скелеты.

Четыре дня и пять ночей провели мы так — в тумане неизвестности. Карт для этой местности у нас не было никаких. У двух, трех старших офицеров были свои карты австрийского генерального штаба. Уже после взятия Битоля штаб нашей дивизии отпечатал на гектографе карту этих мест, только ничего почти нельзя было разобрать на ней — все линии и названия расплывались. Вообще для македонских операций наш генеральный штаб был абсолютно неподготовлен и ничего не внес в них, кроме путаницы и бестолочи. Три года у нас готовились к генеральному бою на Овчем поле, никто и не думал, что пойдем дальше Велеса, а когда решающие действия пали на другие места — Куманово, Битоль, все предположения и планы оказались спутанными. Помимо деморализации турецких войск, мы много обязаны нашими победами случаю и — туману. 4-му и 6-му полкам удалось или, вернее, посчастливилось проникнуть под Битолем в самое сердце неприятельской армии, разбить ее на две части, одну отбросить к югу, на Флорину, а другую — на Ресну. Это и решило дело.

Благодаря полной неосведомленности и нераспорядительности генерального штаба, мы оказались на дьяватьских позициях в самом затруднительном положении. Была полная возможность захватить Джавида и Фетти-пашу со всей их армией. Но по сравнению с задачей нас было до смешного мало: всего одна дивизия резерва. А в довершение у нас не было полевой артиллерии. До Гилана мы волокли с огромными затруднениями гаубицы, которые вовсе не были нам нужны. А на дьяватьские позиции явились с легкими горными пушками, которые оказались бесполезны. Турки скоро убедились, что нам нечем отвечать, и открыли по нашим позициям страшный огонь из полевых орудий. Они могли бы без труда отбросить нас, если бы их артиллерия была сколько-нибудь действительна, но, к счастью нашему, турецкие гранаты почти никогда не разрывались. На мою роту пришлось девять гранат, и ни одна не причинила нам вреда. Наши специалисты говорили мне, что не турецкие снаряды, а турецкие артиллеристы плохи: не знают расчета и мечут дорогие снаряды зря. Шрапнель турецкая разрывалась на такой высоте — метров в 200, что оказывалась совершенно почти безвредной: пули падали почти только силой собственной тяжести и причиняли ничтожные поранения. В моем батальоне убито было 50—70 солдат, много ранено, все ружейными пулями, ни одного убитого артиллерией, только двое раненых: один тяжело, другой легко.

Налетит ветер с Периспера, разгонит туман, откроются позиции, — начинается стрельба. Потом опять туман сомкнется над долинами и над возвышенностями, — артиллерия умолкает. Изредка только раздастся выстрел — без цели, в туман, для острастки, а отчасти и для ободрения своих.

Вследствие нашей малочисленности, мы все время стояли перед опасностью попасть в кольцо турецких войск. Поэтому каждую ночь вынуждены были сниматься с позиций и отступать к концентрационным узлам, а по утрам опять возвращались.

Четыре дня и пять ночей мы не зажигали огня, почти не ели и почти не спали. От ветра, сырости, голода и бессонницы солдаты впали в состояние полного безразличия. На важнейших сторожевых постах, где они каждую минуту могут быть застигнуты и убиты, — засыпали. Приходилось непрерывно обходить их и будить. Другие покидали посты и спускались в соседние деревни за хлебом. По законам военного времени, за это полагается смерть, да и сам он не знает, не встретит ли в деревне неприятеля. И все-таки идет. Офицер поймает его, даст две-три затрещины, тем дело и кончается. Правда, еще пороли мы время от времени солдат. Мерзость, сам знаю, да и воинский устав запрещает, но не было другого выхода. От постового зависит жизнь сотен или тысяч, а он засыпает или отправляется в село за краюхой. Приговаривали таких к 10—12 ударам. Один держит за руки, другой за ноги, третий бьет прутом. Иногда, для большего стыда, облегчали одежду. Били не жестоко, но выстраивали вокруг места экзекуции солдат — для нравственного внушения. В мирное время у нас никогда этого не бывает, но война есть война, и тут невозможно обходиться без таких… импровизаций.

Самое тяжелое было наше положение, низших офицеров, «водников». Мы не можем не считаться с голодом и усталостью солдат, как не можем не считаться с туманом или с местностью. Но мы же отвечаем и перед высшими офицерами за отступления от порядка. А наверху безжалостны. Они в постоянном контакте с массами не состоят, не видят и не чувствуют того, что мы, — они требуют. Когда в походе выбившийся из сил солдат садится при дороге, трудно бывает ему дать пощечину. Но даешь. А он в ответ: «Драться вы умеете, г. офицер, а хлеба доставить не можете». И, действительно, где мне взять хлеба? Очень скверно становится после этой затрещины на душе…

Отбросить нас турки оказались не в силах, вследствие полной несостоятельности их артиллерии. Тогда они решили прорваться — под прикрытием ночной тьмы и тумана. Они выполнили эту операцию вполне благополучно. Выждав, когда наши аванпосты отступят на ночь на главные позиции, они сплошной колонной направились через Дьяватьский проход: впереди артиллерия, за ней кавалерия, затем пехота. Когда мы утром вернулись на свои места, то застали уж один только хвост турецкой пехоты и успели отрезать лишь обоз. Турки не защищались, на выстрелы не отвечали, а рвались как можно скорее через проход. Наши тоже не проявили никакой энергии в преследовании: боялись численного превосходства неприятеля. Сперва даже скомандовали отступить. Моя рота осталась и продолжала стрелять вдогонку. Когда стало ясно, что турки не возвратятся, к нам примкнули и другие части. Но миссия наша не удалась: турки прорвались.

Фетти-паша, которого потом нашли мертвым в ресненской мечети, был, по рассказам пленных турок, тяжело ранен в Дьяватьском проходе. Дав приказ идти вперед, он сам оставался на месте, пока не прошел мимо него последний солдат. Таким образом, паша оказался в самом хвосте и был ранен в голову одной из наших пуль. Это был хороший человек, умный и благородный, — он одно время был у нас в Белграде турецким посланником, и все его уважали. Потом офицеры наши хвалились: «Я целился в турецкого офицера с золотыми эполетами, — должно быть, это и был Фетти-паша»… И другой стрелял в пашу, сидевшего на коне. И третий, и четвертый… Не меньше, должно быть, как десять человек стреляли задним числом в одну и ту же цель: в голову Фетти-паши.

Наша дивизия отправилась вдогонку за турками к Ресне, которая была взята без боя. Только теперь нам доставили в Ресну полевую артиллерию… на волах. Турки отступали к югу, по западному берегу Преспенского озера. Теперь уж мы были смелее в преследовании, так как у нас были тяжелые орудия. Время от времени турки останавливались и развивали бешеный артиллерийский огонь. Казалось, вот-вот перейдут в наступление. Но вдруг прекратят стрельбу, снимутся и отступают дальше… Гранаты турецкие почти сплошь падали в озеро, взрывались в воде и поднимали вверх великолепные фонтаны. Эти артиллерийские фонтаны остались моим последним боевым воспоминанием. Простуда, которую я долго превозмогал, сразу овладела мною, и в бреду я был доставлен в битольский госпиталь…

 

«День» №№ 84 и 86, 25 и 29 декабря 1912 г.