Вавилоны отечественной мысли.

Эта статья была написана в конце 1915 или начале 1916 г. в надежде провести ее через русскую цензуру. Отсюда некоторая уклончивость языка и японо-американские примеры вместо более близких европейских.Статья, однако, так и не увидела света. Здесь она воспроизводится по сохранившейся рукописи. Слишком уж эзоповские выражения заменены, в интересах читателя, более простыми «советскими».

IV. 22. Л. Т.

Маслов по Плеханову. — Плеханов по Канту. — Алексинский по Тихомирову.

«Русский дух» давно привык, по слову поэта, твердить зады и врать за двух. То основное противоречие, которое развело социалистов всех стран в два непримиримые лагеря, прошло и через русский марксизм. Новое течение, получившее название социал-национализма, в России слабее, чем где бы то ни было — ив политическом и в идейном отношении. Политической стороны мы сейчас касаться не хотим, да к тому же она на глазах у всех, у кого глаза открыты: она красноречиво говорит сама за себя и с думской трибуны, и с трибуны съезда по борьбе с дороговизной, и со всяких иных трибун. Но теоретическое обоснование русского социал-национализма пока еще почти не подвергалось общедоступной критике. Мы хотим здесь дать читателям в критическом освещении несколько наглядных образцов новой философии, при чем заранее извиняемся, если патриотические вавилоны отечественной мысли окажутся переложением давно опровергнутых немецких задов

В № 3-4 «Нашего Дела» П. Маслов, развивая и углубляя свою брошюру о причинах войны, занялся вопросом о «войне и демократии». Вопросы политики Маслов трактует с высокомерием профессионального экономиста и совершенно избавляет себя от необходимости применять в этой области какой-либо метод, считая, что здравого обывательского смысла за глаза хватит. Это не мешает ему походя всех попрекать теоретической «неподготовленностью». Высокомерие Маслова всегда шло вровень с его ограниченностью. Маслов хочет непременно отстоять столь необходимые для скудного обывательского воображения критерии наступательной и оборонительной войны. «В данном случае не важно, — углубляет он вопрос, — кто первый объявил, кто первый сказал «э», важно то, какая страна готовилась к нападению и какая принуждена была к войне для самозащиты» (стр. 52, прим.). Но как определить, какая страна готовилась к нападению? На этот счет Маслов ничего не может предъявить, кроме собственного глазомера. Милитаризм, как мы знаем, возник не вчера, его параллельный рост во всех капиталистических странах толкался вперед международными экономическими, политическими и военными соображениями — как обороны, так и нападения. На известном этапе этого процесса вспыхнула война. Теперь Маслов требует от нас, чтобы мы задним числом определили, какой из национальных милитаризмов готовился к нападению, какой к обороне. Вот что называется взять быка за рога. Но что значит «готовился» к нападению? Сознательно преследовал эту цель? Значит, дело идет о субъективном факторе милитаризма? О злой воле правительства? Но как установить ее? А если в стране правительства — с разными международными тенденциями — сменялись за годы, предшествовавшие войне? Какой же критерий служит для того, чтобы определить, какая из сторон стремилась к нападению и какая сознательно ограничивала себя защитой? А может быть обе имели в виду нападение — в благоприятный момент? Милитаризм Японии и милитаризм Соединенных Штатов, двух государств, разделенных тихо-океанским антагонизмом, развиваются параллельно, взаимно толкая друг друга вперед. Никто не скажет, что между ними война невозможна. Кто именно из двух противников объявит войну, — или, по Маслову, первый скажет «э», — не имеет, как мы уже знаем, никакого значения для существа вопроса. Мы, поэтому, почтительнейше просим Маслова разъяснить нам, сейчас, не дожидаясь войны, какое из этих двух государств готовится к нападению и какое к защите? Очень опасаемся, что ничего внятного Маслов на этот счет нам не скажет. А между тем нашему другу, японскому социалисту Ката-Яме, если он начитается «Нашего Дела» и захочет руководствоваться в своем поведении критерием наступательной и оборонительной войны, необходимо решить уже сейчас, кто именно готовится к нападению: Соединенные Штаты или Япония? Но так как общая политика обеих стран совершенно не дает, да и не может дать ответа на этот вопрос, ибо самый вопрос бессодержателен и жалок, — то Ката-Яме придется, в конце концов, определять свое отношение к войне в зависимости от того, кто первый скажет «э», — если только он, не в обиду Маслову будь сказано, не выкинет за окно формальный критерий обороны и нападения, никуда не годный при решении вопросов нынешней империалистской международной политики.

Маслов и сам как будто чувствует, что с оценкой субъективных тенденций милитаризма дело обстоит не вполне благополучно. Он пытается подкрепить субъективный момент объективным. «Бельгия, Франция и Англия, — говорит он, — первые объявили войну Германии, и тем не менее они не хотели войны и не были к ней подготовлены» (там же). Выходит как будто так, что дело решается не тем, или не только тем, к чему готовилась страна, но и тем, оказалась ли она на деле подготовлена. Этот последний критерий, что и говорить, более надежен, так как он дает, по крайней мере, возможность объективной проверки. К сожалению, проверка возможна только post factum, т.е. тогда, когда война уже успела достаточно развернуться и обнаружить, кто подготовлен и кто застигнут врасплох. Следовательно, при возникновении войны — берем опять тот же гипотетический случай — между Соединенными Штатами и Японией, Ката-Яме пришлось бы, для проверки добрых намерений микадо, подождать, не окажется ли он изрядно побитым. Если военная машина плоха, — должен будет умозаключить Ката-Яма, — значит микадо не готовился к нападению и потому заслуживает поддержки. Но ведь можно же было создать хорошую машину, готовясь к защите? И наоборот: можно покушаться на нападение, но с негодными средствами. На этот счет даже есть, говорят, на японском языке хорошая и очень меткая пословица: «На рубль амбиции, на грош амуниции». Микадо мог иметь в виду отнять у Соединенных Штатов Сан-Франциско, но, как обнаружилось во время войны, интендантские крысы до такой степени изгрызли японскую артиллерию, что микадо вынужден итти на попятный. Неужели же поведение японских социалистов должно быть поставлено в зависимость от энергии интендантских крыс?

Маслова видимо самого слегка мутит от собственных аргументов, и он скрывается под сень авторитета. «Г. В. Плеханов, — говорит он, — в своей статье, по моему мнению, очень остроумно (!) и правильно (!!) заметил, что кто отказывается от решения вопроса о том, какая страна нападает и какая защищается, тот тем самым признает себя неспособным обсуждать вопрос о войне».

Насчет «остроумия» мы с Масловым не спорим, ему и книги в руки. Но насчет «правильности» остаемся при особом мнении. Мы считаем, что за оборону прячутся как раз те социалисты, у которых ничего нет за пазухой. Маслов, как и соблазнивший его Плеханов, не входят в существо вопроса. Они попросту считают, что все это давно доказано: политика, состоящая в объединении пролетариата с буржуазией и буржуазным государством для военных целей, является для них прямым выводом из социалистической программы — разумеется, не всегда и не для всех, во всяком случае не для Берлина, а там и тогда, где и когда отечество находится в состоянии самообороны. Обороняется же то отечество, на которое напали. А напали те, которые готовились. А готовились те, которые действительно подготовились. Социализм-де не только всегда это признавал, но почти что был на этом построен. Чтобы в этом убедиться, — поучает Плеханов, — достаточно познакомиться с резолюцией жоресистов, вынесенной на съезде французской партии в 1906 г. в Лиможе. Там, видите ли, прямо сказано, что французский пролетариат считает себя обязанным защищать свою страну, если она подвергнется нападению, и имеет право рассчитывать на поддержку со стороны пролетариата других государств. Правда, мы не догадывались до сих лор, что лиможская резолюция жоресистов и есть истинная хартия Интернационала. Нам, например, казалось, что Коммунистический Манифест, утверждающий, что у закабаленного пролетариата нет отечества, являлся более авторитетной, более всеобъемлющей программой мирового рабочего движения, чем лиможская резолюция. Но с недавнего времени, опять же по почину Плеханова, все Масловы и Левицкие хоть Лиможа на карте и не сыщут, но твердо прониклись убеждением, что краеугольным камнем социализма является защита буржуазного государства, «если на него напали». «Наше Дело» презрительно пожимает плечами по поводу «анархистов» или «невежд», не проходивших курса социал-патриотических наук. Но где и кем этот курс написан?

Иногда цитируют по тому же вопросу и Бебеля, хотя неохотно, ибо по нынешним временам немец, хотя бы и покойный, никак не может быть сочтен за авторитет. И та же самая мысль, выраженная на языке, представляющем смесь лиможского с нижегородским, выходит куда бойчее.

Приходится, однако, признать, что Бебель действительно говаривал об участии социал-демократов в обороне Германии «в случае нападения на нее». И этот свой, нигде им точно не формулированный и не обоснованный, условно-оборонческий взгляд Бебель довольно вяло и беспомощно защищал от критики со стороны немецких же марксистов. Так, на Эссенском съезде партии Каутский, тогда еще не отказывавшийся от всей работы своей жизни, с превосходной меткостью возражал Бебелю:

«На мой взгляд, — говорил Каутский, — мы никак не можем разделять военное воодушевление правительства всякий раз, когда мы убеждены, что нам грозит неприятельское нападение. Правда, Бебель полагает, что с 1870 года мы ушли далеко вперед, и что теперь мы в каждом случае можем точно отличить, имеем ли мы дело с действительным или с мнимым нападением. Я не взял бы на себя ответственности за это утверждение. Я не поручился бы за то, что мы в каждом случае можем точно установить это различие, что мы всегда будем знать, отводит ли нам правительство глаза, или действительно защищает интересы нации перед лицом нападающего врага… Вчера немецкое правительство было агрессивно, завтра будет французское, а послезавтра, быть может, английское. Это меняется непрестанно … В действительности, война означает для нас не национальный, а интернациональный вопрос, потому что война между великими державами превратится в мировую, она затронет всю Европу, а не только две страны. Но в один прекрасный день немецкое правительство могло бы уговорить немецких пролетариев, что на них напали, а французское правительство могло бы в том же убедить французов, и мы имели бы тогда войну, в которой немецкие и французские пролетарии с одинаковым воодушевлением пошли бы за своими правительствами и стали бы убивать друг друга и перерезать друг другу горло. Это нужно предотвратить, и мы это предотвратим, если будем прилагать не критерий наступательной войны, а критерий пролетарских интересов, являющихся в то же время интернациональными интересами»…

Может быть, этот взгляд Каутского — исключение? Ничуть не бывало. Цитируя патриотическую резолюцию Лиможа, наши социал-патриоты забывают о том, что социалистическая история не сошлась клином на жоресизме и не закончилась в 1906 г.; после того были международные конгрессы в Штуттгарте, Копенгагене и Базеле. Эти конгрессы специально занимались вопросами милитаризма, империализма и надвигавшейся военной опасности. Принципиальные тщательно разработанные резолюции всех трех конгрессов характеризуют заранее грядущую войну, как результат соревнования империалистических стран; безусловно отказывают правительствам всех капиталистических государств в доверии и в помощи пролетариата и обязывают социалистические партии использовать вызванные войной потрясения в целях ускорения социальной революции. Об обороне, как критерии социалистической политики во время войны, в этих резолюциях нет ни единого слова. Никто не осмеливался так ставить вопрос. Казалось, для всех было ясно, что империализм наступателен по существу, и что война возникает именно из столкновения враждебных наступательных тенденций.

Таким образом, с огульными ссылками в духе «Нашего Дела» на твердо установившееся будто бы в международной среде мнение насчет «нападения» и «защиты» и вытекающей отсюда тактики необходимо быть осторожнее. Во время какого-нибудь ограниченного по содержанию конфликта, например, между Норвегией, которая хотела жить самостоятельно, и Швецией, которая принуждала ее к унии, критерий обороны и нападения еще применим. Но разве это провинциальное столкновение сколько-нибудь характерно для нынешних мировых конфликтов, где два гиганта вступают в борьбу, чтобы ограбить — третьего, четвертого и пятого?. Правда, мнимый критерий обороны, совершенно непригодный для эпохи империалистических притязаний и войн, продолжал сохраняться в некоторых социалистических кругах, как наследие эпохи более примитивных международных отношений, и как простейший, на первый взгляд, способ ориентировки в мировой политике. Как показывает, однако, приведенная цитата из речи Каутского — увы! автор ее сам не удержался на ее уровне в нынешнем кризисе — несостоятельность формально-оборонительного критерия, который целиком скользит мимо существа вопроса, была людям с головою ясна задолго до войны. Но, в конце концов, вопрос не решается историческими справками насчет текстов. Жалкой идейной трусостью является нежелание свести старые мнения на очную ставку с новыми событиями. Разве мы не видим, что происходит на деле под знаменем «обороны»? Разве то, что в эссенской речи Каутского было предостережением, не стало ужасающей реальностью?

Маслов приводит в своей простоватой брошюре о причинах войны цитату из статьи одного немецкого военного писателя, смысл которой сводится к тому, что войны в современную нам эпоху могут вестись только во имя империалистических интересов, но что для вовлечения народных масс необходимо по-прежнему выдвигать национальные, политические, моральные и религиозные лозунги и, прежде всего, разумеется, лозунг защиты от нападения. Таких цитат можно было бы привести не мало из английских, французских и иных военных и политических писателей — из категории тех, которые хорошо знают, где раки зимуют. Маслов приводит столь «безнравственную» немецкую цитату и сокрушенно покачивает головой. А в это самое время немецкие Масловы глубокомысленно разводят канитель на тему о наступательной и оборонительной войне, ставя лишь минусы и плюсы там, где русские Масловы ставят плюсы и минусы. Этим самым немецкие Масловы, во исполнение предначертаний указанного выше военного писателя, выдвигают национальные и политические лозунги для потребления масс, на которые падает задача тащить колесницу немецкого (и иного) империализма. Если бы русский Маслов поменьше говорил о чужой теоретической неподготовленности, у него осталось бы, может быть, больше времени подумать о своей собственной. И тогда он убедился бы, что немецкие зады не становятся убедительнее от плохого перевода их на русский язык.

Дело, однако, в том, что Маслов со своей ссылкой на Плеханова вообще сильно замешкался и безнадежно отстал от развития социал-патриотической философии.

Раз встав на путь безошибочных формальных критериев международной политики, Плеханов благополучно добрался до позитивной этики Канта. «Во всем творении все, что угодно и для чего угодно, имеет значение только как средство; но человек есть цель в себе самом». Вот нравственный закон, — говорит Плеханов, — до признания которого постепенно возвышается современное цивилизованное человечество. И в то же время он содержит в себе основное правило «внешней политики пролетариата». Теперь вопрос сразу освещается с высокой горы. Мы знаем, что Плеханов недоволен германской социал-демократией, которая вотировала своему правительству военные кредиты и вообще поддерживает его в нынешней войне. Но не потому Плеханов протестует против поведения германской социал-демократии, что видит в нем отступление от классовой борьбы, а потому, что в поведении германского правительства он усматривает отступление от нравственных законов Канта. В том случае, — как на стороне Антанты, — где капиталистические правительства рассматривают другие народы не как средство, а как самоцель (доказано!), т.е. сообразуются во внешней своей политике с законами Канта, Плеханов считает прямым долгом рабочей партии поддерживать национальный милитаризм. Вопрос, как видим, поставлен, наконец, на надлежащую философскую высоту. С этой точки зрения совершенно нет надобности спрашивать себя, кто начал войну или кто готовился к наступлению, а нужно просто спросить себя, во имя чего ведется война. Так, например, если правительство микадо смекает, что Северо-Американская Республика замахивается на Мексику, намереваясь поступить с ней не как с самоцелью, а как с нефтяным средством, и если ввиду этого микадо открывает наступательную войну против Америки, чтоб восстановить закон Канта в его первобытной чистоте, то Ката-Яма может, не задумываясь, открыть все финансовые и моральные кредиты своему правительству: оно стоит на верном пути. Только теперь мы видим, как далеко отстал Маслов.

Правда, сам Плеханов, который вместе с цивилизованным человечеством «постепенно возвысился» до применения кантовского категорического императива к империалистическим взаимоотношениям, все еще как будто продолжает отстаивать критерий оборонительной и наступательной войны. «Только в оборонительной войне, — говорит он, — позволительно и даже обязательно деятельное участие сознательных пролетариев». Но очевидно, что эта устаревшая терминология характеризует уже пройденные мыслью Плеханова этапы, — по существу же дела «оборонительная война» должна отныне пониматься не в эмпирическом, а в нравственно-философском смысле. Всякая война является оборонительной, если она направлена на утверждение нравственного закона, независимо от того, какая из сторон острее отточила свои ножи и первая привела их в действие. Плеханов прямо говорит: «эксплуататор угнетает, следовательно, нападает; эксплуатируемый стремится освободить себя от угнетения, следовательно — обороняется». Для того, чтоб никого не огорчать, останемся по-прежнему в области чисто-гипотетических примеров. Соединенные Штаты покушаются на Мексику, Япония наступает, повинуясь категорическому императиву. В этом случае можно сказать, что инициатива нападения принадлежит Вашингтону, покушающемуся на Мексику, и что исходящее из Токио наступление есть в высшем нравственном смысле оборона. Вывод: у Ката-Ямы руки развязаны. Но этот последний может возразить, что как только наступление Японии — при помощи социалистов — закончится победой, так немедленно же с «освобожденной» Мексикой будет поступлено не как с самоцелью, а… подлейшим образом. Следовательно, костям Канта все равно придется перевернуться в гробу. Плеханову, который нравственную метафизику дополняет софистицированной диалектикой, останется только то утешение, что Канту придется перевернуться дважды: один раз от нарушения, другой раз — от утверждения его нравственных законов, следовательно, в результате он вернется в первоначальное состояние. Но Мексике от этого легче не станет.

В нашем гипотетическом примере мы брали Канта, так сказать, под меридианом Токио. Между тем, и на меридиане Вашингтона имеются кандидаты в кантианцы. Как только Япония пошлет свои миноносцы и подлодки, чтоб на американских военных кораблях продемонстрировать силу нравственного закона, мистер Вильсон может вспомнить, что сама Япония, воспользовавшись международным положением, только на-днях сдавила Китаю шею таким «договором», который приближает Срединную империю к положению японской колонии. А так как это именно и значит превратить народ из самоцели в средство, то республиканский флот, получивший поручение восстановить попранную справедливость, имеет все права на поддержку американских социалистов. И если эти последние, отложив в сторону свою программу и постановления международных конгрессов, решат действовать по плеханизированному для международной политики- Канту, то мы получим…, но нам нет надобности изображать, что мы получим в Азии и Америке — достаточно оглянуться на то, что мы получили в Европе. В этом наше нынешнее преимущество: мы можем не гадать, мы имеем опыт. И мы дорого заплатили за него.

Нынешняя позиция Плеханова, нисколько не будучи неожиданной политически, несет в себе, тем не менее, черты подлинной идейной трагедии человека, который свыше 30 лет популяризировал и отстаивал метод Маркса, чтобы в судный час заменить его на скорую руку методом Канта. Какое это было бы торжество для всех этих Струве, Булгаковых и Бердяевых, если бы сами они не перешли давно уже к методам блаженного Августина!

Нравственный закон Канта есть метафизическое обобщение борьбы третьего сословия за эмансипацию. Буржуазная личность переставала быть средством и становилась самоцелью с того момента, как сбрасывала с себя петли феодально-сословных ограничений. Политически кантовская нравственная норма находит свое выражение в режиме демократии. Но в классовом обществе, — хотя бы и самом «демократическом», — формально автономная личность пролетария бегает в капиталистической упряжке, как слепая лошадь по мельничному кругу. Ставить социалистическую политику под верховный контроль кантовского нравственного закона — так же, как и подчинять классовую борьбу пролетариата нормам политической демократии — значит в принципе капитулировать пред классовым обществом. Можно, правда, сказать, что кантовский нравственный закон понимается здесь в более «высоком» смысле, и что он получит свою окончательную материализацию в коллективизме, где трудящаяся личность перестанет быть средством капитала, — подобно тому, как Жорес в социализме хотел видеть материализацию принципов демократической республики. Никому нельзя помешать наряжать социальную материю коллективизма в оболочку философских и религиозных систем, порожденных в совершенно другие исторические эпохи и для других целей, как никому нельзя воспретить выкрасить собственный нос в лиловую краску. Можно в социализме, как в общественном строе, открыть хозяйственное воплощение философии Канта, или учение Христа, даже Конфуция. Но ставить борьбу пролетариата в нынешнем, классовом обществе под контроль кантианских, христианских или конфуцианских нравственных принципов значит открывать неограниченный кредит тому обществу, которое нуждается в «общеобязательных» нормах против классовых норм пролетариата. С точки зрения реально развертывающейся классовой борьбы признание личности абсолютной ценностью и самоцелью есть либо пошлая бессодержательность, либо реакционная ложь, или, лучше сказать, бессодержательность, которая автоматически наполняется ложью. Против личности штрейкбрехера, который не хочет служить «средством» для целей коллектива, пролетариат выдвигает могущественное оружие своей дисциплины, и свои права на это он почерпает не в нравственной метафизике, а в действенной психологии класса, стремящегося к освобождению.

Социал-национализм имеет своей объективной задачей классовую личность пролетариата, уже поднявшегося на высокий уровень самосознания, снова превратить в средство для чуждых и враждебных ему исторических целей. Как ни свободно Плеханов сейчас софистицирует марксистскую теорию, но и ему стало тесно в рамках материалистического метода, когда пришлось искать теоретического обоснования для политики социал-национализма. Пришлось на старости лет выйти с нищенской сумой на большую дорогу нормативной философии, в поисках за общеобязательным нравственным законом. «Ты победил, Кенигсбержец!»


Если Плеханов вносит в социал-национализм черты философского трагизма, если Маслов оживляет самобытные начала кифо-мокиевщины, то Алексинский представляет, без сомнения, аггрессивно-шутовское начало. Шутовство бывает двух основных типов: простецкое и злобное. Алексинский — законченный тип шута-злеца. Прибитый к берегам социал-демократии бурной и потому мало разборчивой волною 1905 г., он в трибуне II Думы нашел временное средство дать отравлявшей его злости исторически прогрессивное выражение. Но эта эпоха оборвалась, только раздразнив его. Алексинский занял свое место на крайнем левом фланге большевистской фракции. «Бойкотист» и «отзовист», он в участии рабочей партии в думских выборах видел отказ от традиций великого года, который создал его, Алексинского. Не было, кажется, политического деятеля в русском рабочем движении, которого Алексинский не обвинял бы в готовности примирения с Россией 3-го июня. К нравственному закону Канта Алексинский имел только то отношение, что во всей своей деятельности считал собственную личность безусловной самоцелью. Устав от собственной левизны, которая была для него средством к инсинуациям против всех, кто был «правее» его, и совершенно исчерпав на этом поприще свои духовные ресурсы, Алексинский не мог не ухватиться за войну, как за счастливую возможность выйти из политического небытия, в которое он все глубже погружал себя своими усилиями снова выбраться на политическую арену. Если раньше Алексинский был левее всех, то теперь он оказался правее всех, если вчера он был «отзовистом», то сегодня он адресует телеграфные ходатайства г. Родзянке об амнистии; но в самом для него основном Алексинский, несомненно, оказался в выигрыше: социал-патриотизм не только обновил его духовные ресурсы, но и открыл пред ним возможность инсинуаций в широком обще-государственном и даже обще-антантовском масштабе, тогда как вчерашняя крайняя левизна замыкала его в тесные рамки «партийности».

Он начинает свою патриотически-розыскную деятельность — под знаменем борьбы с прусским милитаризмом — в уличной парижской газете «Bonnet Rouge». Из издаваемой в Париже русской газеты «Голос», которая одинаково не щадила как габсбургских социал-патриотов, так и всех иных, он заимствует указания на темные операции некоторых украинских деятелей, тщетно пытавшихся посредничать между австро-венгерским штабом и русскими эмигрантами в Швейцарии. Алексинский не только не делает при этом ссылки на свой первоисточник, но статьи свои строит так, чтоб косвенно подкрепить им же пускаемые слухи о прикосновенности «Голоса» и «Нашего Слова» к каким-то таинственным фондам — не то Гогенцоллерна, не то самого Рачковского. В лице редактора «Современного Мира» г. Иорданского, обладающего достаточной подвижностью темперамента, Алексинский находит вполне подходящего патрона для перенесения своей деятельности на страницы русского «прогрессивного» издания.

Братски встреченный со своими украинскими «разоблачениями» самой густопсовой реакционной прессой, Алексинский делает попытку очиститься, сославшись на сей раз на свой первоисточник: парижскую газету «Голос». Но если своевременная ссылка его на эту газету в «Bonnet Rouge» означала бы, что Алексинский хочет отмежеваться от грязной и подлой клеветы на «Голос», а не питать ее, то теперь запоздалая и вынужденная ссылка в русской печати означает лишь попытку переложить на чужие плечи часть собственного бесчестья. Тщетно! Разоблачение в «Голосе» и по характеру, и по моменту появления преследовало ограждение чистоты нравов революционной среды. Разоблачение Алексинского имело задачей оказание политической услуги врагам этой среды. Алексинский сделал далее попытку оклеветать в печати такого безупречного политического деятеля, как Раковский, и представляемую им румынскую социалистическую партию. Изобличенный и пригвожденный к столбу, он не сделал и шагу к своей реабилитации, а молча перешел к порядку дня, т.е. к новым подвигам в сфере патриотической инсинуации.

Непрерывно изобличаемый, презираемый и все более погружающийся в грязь реакции, Алексинский продолжает в атмосфере, насыщенной социал-патриотическим туманом, высоко держать свое новое знамя и являет живое доказательство тому, что идеям социал-национализма можно служить, почерпая уроки морали не у Эммануила Канта в его «Основоположении к метафизике нравов», а у Льва Тихомирова — в его брошюре «Почему я перестал быть революционером».

Таковы последние вавилоны злополучной отечественной мысли. «Не пойдет наш поезд, как идет немецкий…» И если Плеханов разрешил всем Алексинским философские узы, то наш русский Зюдекум непременно утрет нос немцу, доказав на деле, и не сходя с места, что в интересах морали и отечества он готов снять с себя необходимейшие части туалета.

Архив.