Три месяца во французском флоте.

Троцкий напсал об этом добровольце также статью «Босняк-волонтер». Этот рассказ дается по брошюре «Годы великого перелома», Москва-Петроград, 1919 г. — /И-R/

(Рассказ сербского волонтера.)

В тот день, когда австрийцы послали в Белград свой ультиматум, я находился в Брюсселе, слушая, без особенного порядка, кое-какие лекции, думал о друзьях, с которыми расстался, и еще о будущем. Родом я из Герцеговины, сын крестьянина. После гор моей родины Европа казалась мне необъятной, радовала и пугала меня. Из Женевы я 26-го июля 14-го года получил открытку от своего друга, австро-сербского революционера, который был одной из надежд молодой Боснии. Через три месяца он, в качестве боснийского дезертира и сербского волонтера, попал в плен к австрийцам и был толпою заживо сожжен в Сребренице, недалеко от сербской границы. Вот что он писал мне: «Война почти неизбежна. Я не могу более оставаться в Женеве, — очень тяжело. Расследование боснийской полиции по поводу покушения сводит меня с ума. Сколько погибнет, сколько погибнет! Если думаешь ехать со мною в Сербию, приезжай сейчас сюда. Или, если невозможно, поступим во Франции волонтерами, чтобы сражаться против тех, кого больше всего ненавидел наш учитель Бакунин». В тот же день я получил телеграмму от другого товарища из Парижа: «Приезжай, вместе отправимся». 28-го я был в Париже. Здесь мы направились в сербское посольство. Но там царила полная сумятица, все были растеряны, никто не знал, что делать, и не мог подать нам совета. Необходимо что-нибудь предпринять, но что? Так прошла неделя полной беспомощности. Казалось, что тонешь в надвигающихся событиях, и ниоткуда нет спасательного круга. На седьмой день я наткнулся на известного сербского журналиста в Париже, N. Это один из тех людей с хорошим пробором, которые все знают, всюду имеют связи и в каком угодно водовороте не забывают себя. Он поставляет балканские сведения в парижские газеты, у него своя подворотня в каких-то министерствах, он свой человек в некоторых посольствах и одновременно в заграничных кружках сербских революционеров. К каждому новому человеку он приценивается опытными глазом. От разговора о национальном идеале он без перерыва переходит к вопросу о франках и динарах. «Я для вас найду дело, — сказали он, приглядываясь ко мне и к моему другу, — настоящее дело для боснийских революционеров. Вы поступите во французский флот, вас высадят в Далмации, вы будете переводчиками и агитаторами, будете распространять прокламации среди населения Далмации и Боснии, поднимите там восстание, будете провозить туда оружие. Во флоте хорошо кормят и платят почти 30 франков в месяц жалованья. Кроме того, я выхлопочу для вас по 50 франков из сербского посольства». Нас оказалось вокруг N 10 человек: из Боснии, Кроации, Далмации и Славонии, все в возрасте от 20 до 25 лети, — актер, живописец, коммерсант, остальные студенты, среди них 2—3 человека богатых сынков, которые получали ежемесячно по 300 — 400 франков из дому и находили им соответственное применение в кабаках Парижа. Один оказался бывшим австрийским офицером из Рагузы, — он сразу стал для нас военными оракулом. Очень разношерстная компания! Поднялся беспорядочный разговор, продолжавшийся потом в пути, о сараевском покушении, войне, национальном объединении, философии Бергсона и парижских женщинах… В Париже нами руководили N. Мы настаивали только на одном: чтобы наши силы пошли исключительно для сербского национального дела, и решительно отказывались вступать в иностранный легион. Нам заявили, что, как иностранцы, мы не можем быть включены в состав флота иначе, как через посредство иностранного легиона, но что это одна лишь формальность, которая не будет иметь никаких последствий; что нами хотят воспользоваться исключительно в целях десанта в сербские провинции Австро-Венгрии. Мой парижский друг хотел зачислиться вместе со мною, но я убедил его оставаться на свободе, чтоб хранить память о нашей сараевской группе, и, если обстоятельства позволят, возобновить нашу прерванную деятельность. После жарких споров он согласился. Своему женевскому другу я советовал подождать результатов моего опыта. Но он уехал в Сербию до получения моего письма и погиб вскоре ужасной смертью.

17-го августа я вместе с другими подписали договор, который на все время войны включал нас в состав иностранного легиона республиканских войск. В тот же день нас с проходным свидетельством отправили по железной дороге в Тулон. Приветливый «сузоф» (sousofficier, унтер) встретил нас на тулонском вокзале, перезнакомился с нами, наговорил нам кучу настоящих французских любезностей, предсказал быструю победу и освобождение Сербии, о географическом положении которой имел, впрочем, довольно смутные представления. В депо мы переоделись в форму моряков. Нам предупредительно помогали тот же сузоф, так как мы не могли сразу справиться с разными частями флотской обмундировки. Этот ритуал смешил и раздражал меня, потому что отвлекал мысль от тех задач, во имя которых я расставался со своим штатским, достаточно, впрочем, потертым платьем. Когда все было в порядке, second maitre, — таково было звание сузофа, — торжественно поздравил нас с облачением в мундир. Явился молодой морской офицер с приказом сейчас же отправляться на судно. Коренастый и молчаливый матрос, — он прибыл с офицером, — перевез нас в шлюпке на броненосец. Это было после двух часов дня. А в три мы уже отплыли.

Каждая деталь этого дня врезалась в мою память, и в то же время мне кажется, что это было во сне. Новый удивительный мир открылся предо мною на борту броненосца. Это был момент отправки, когда каждый мускул на судне напряжен. Матросы, офицеры, все что-то делали, распоряжались, тянули веревки, якоря, произносили непонятные мне слова команды, стремительно передвигались… Было жарко, солнце ярко горело и во всем этом было что-то красивое, но чуждое и пугающее. Жребий брошен! — сказал я себе… Прозвучал гудок, на минуту все покрывая и заглушая, и мы отплыли из гавани мимо других судов. На одном из них присутствовал адмирал. Ему на рожке отдана была честь. С нами выехали еще три крейсера и несколько подводных лодок.

Я забыл прибавить, что в Тулоне к нам присоединился, в качестве попутчика, серб лет 50-ти, с туманными речами и неопределенными задачами. Он объяснил, что будет нашим старшим другом и как бы отцом. Вся фигура его не внушала, однако, никакого доверия, начиная с пожелтевших от дыма седых усов над провалившиеся ртом. Он называл себя атташе при сербском посольстве и во время дальнейшего плавания вел с нами постоянные разговоры о войне и мировой политике, принимая иногда такой тон, как если б он говорил от имени всех союзных правительств, вместе взятых. Сведения и заключения его всегда поражали неожиданностью. Он указывали на карте крючковатыми ногтем, где будет граница объединенной Польши, или объявлял, что такая-то союзная держава получить Венгрию до Фиуме, или что королем самостоятельной Богемии будет Петр, младший сын черногорского короля. Когда его спрашивали, откуда он это знает, он строго отвечали: «Это уже решено», или даже так: «Мы все предусмотрели». Я думаю, что он был шпион.

Нас проводили в каюту к морским кадетам, юношам 18—20 лет, совершавшими свое учебное плавание. Их было 8 человек. Они приняли нас очень учтиво, как людей, которые связывают свою судьбу с патриотическим делом Франции, но сейчас же дали нам понять, что, несмотря на общее помещение и совместные обеды, нас, легионеров, отделяет от них, завтрашних офицеров французского флота, непроходимая грань. В большинстве это были хорошо воспитанные отпрыски клерикально-реакционных семейств.

Через несколько минуть нас позвали к коменданту судна представляться. Мы подтянули на себе наши синие форменные платья и не без волнения переступили порог большой, прекрасно обставленной каюты коменданта. Перед нами сидел человек 45—50 лет, властного вида, с полуседой бородой. Мне позже говорили, что это один из выдающихся офицеров французского флота, разносторонне образованный, знаток живописи, музыкант. Но для нас во все время пути он оставался только воплощением безжалостной дисциплины.

— Вы принадлежите к иностранному легиону? — Этот первый вопрос нас смутил. Мы молчали. Только наш «старший друг» ответил утвердительно. Комендант задавал каждому из нас нисколько вопросов, как бы взвешивая нас на ладони.

— Чем вы занимались? — спросил он меня, когда очередь дошла до меня. — «Философией, mon commendant. — Он улыбнулся. — Здесь мы не занимаемся философией, нет… Но то, что мы будем делать здесь, пойдет во благо Франции и Сербии, как и всему человечеству. — Он сказал это с многозначительной твердостью. Все вместе длилось десять минут. Потом нас отпустили.

Молодые штурманы повели нас по судну и показывали нам отдельные части, фамильярно хлопая по ним рукою. Мы поднялись на мостик и там провели несколько часов. Матросы окружали нас, рассматривали, расспрашивали; большинство из них оказались южане, веселые болтуны, сангвиники, меньшинство — бретонцы, сдержанные и даже угрюмые. Здесь на судне я впервые подметил ярко выраженное различие провинциальных типов Франции. В первые дни плавания вокруг каждого из нас неизбежно скоплялся кружок свободных в данный момент моряков. Разговоры начинались, конечно, с войны, но в следующее дни сбивались и на другие темы. На броненосце было много резервистов-южан, которые еще только подлежали размещению по судам флота. Они непрерывно волновались, куда именно их направят, и расспрашивали нас о военных новостях. Один из них, из Бордо, с большими усами, был социалист. У него с собой был томик Ришпена, а дома — «весь Жюль Гед». Он объяснял мне, что все социалисты — за войну, так как война оборонительная…

Иногда я читал на палубе Элизе Реклю, один том которого имел с собою. «Реклю, — заметил однажды старик-серб, — ведь это главный анархист? Я, собственно, тоже анархист, но прежде всего нужно отстоять свою нацию и православную церковь». Как всегда, его речь состояла из самых неожиданных сочетаний.

Ехали мы больше трех суток вдоль африканского берега до Бизерты. На ночь запирались все двери, закрывались изнутри железными заслонками иллюминаторы, тушились все наружные огни, и судно двигалось во тьме. Мы, сербы, спали в одной каюте с молодыми штурманами, в гамаках. Их разговоры между собою не раз поражали меня первобытными предрассудками. В Бизерте мы каждый день уходили с пропуском в кармане в новый французский город. Гуляли, покупали фрукты у арабов, заходили в кофейни, поднимались на гору, встречали с мулами старых арабов. Они почтительно приветствовали нас на французском языке. К девяти часам вечера возвращались на судно с песнями, новыми сведениями о войне и неизбежными разговорами о женщинах. В Бизерте мы провели десять дней. На шестой нас, сербов, перевели на транспортное судно, которое должно было доставить нас в адриатический флот. Пакетбот привез нас сначала в Мальту. Это остров из камня, с орнаментом из пушек, с магазинами, прилепившимися к каменной периферии. В общем впечатление угрожающего кулака, высунувшегося из пучин морских. Из Мальты мы ночью переехали в Корфу. Очень хороша была ночь. Луна и звезды, небо и море, простор и тепло. Мы пели на палубе сербские песни, французы задумчиво слушали. Это был для французов печальный момент, немцы подходили к Парижу. Офицеры поздравляли нас с сербскими победами, но настроение у них было тяжелое.

В Корфу явился за нами на пакетбот лейтенант. Мы завтракали. «Готовьтесь сейчас высадиться». Старик серб сразу сталь официальным, простился с нами очень величественно, не подавая руки. Нас разделили. За мной прибыл паровой катер, чтобы доставить меня на крейсер. Матрос-квартирмейстер приветствовал меня маленькой речью во французском духе: «Добро пожаловать, серб, ca ira bien, мы будем сражаться вместе, мы победим вместе, а если нужно, умрем вместе». Мы подъехали к крейсеру с той стороны, где помещались офицеры. В этот момент распределялись письма и газеты, прибывшие с курьером из Тулона. Все читали, говорили, обсуждали; дела тогда шли не очень отрадно. Меня встретил адъютант, повел представляться коменданту. Сухой, черствый старик принял меня вежливо, но рассеянно и отпустил с ничего не значащей фразой: его мысль, очевидно, была под стенами Парижа. Меня поместили с тремя санитарами, молодыми бретонцами. Умственно очень отсталые, насквозь проникнутые суевериями рыбаков и моряков, они оказались, однако, недурными товарищами. Теперь я находился в официальном звании переводчика на первоклассном военном судне новейшей конструкции, быстроходном, с 800-ми человек экипажа. Я никогда не думали, что можно создать такой совершенный механизм, где люди, сталь и медь сливаются в одно целое. Разделение труда проведено на корабле с удивительной законченностью. Матросы, рулевые, механики, электрики, кочегары, артиллеристы, санитары, кузнецы, повара, канцеляристы со своими особыми нашивками, полицейские, — все становятся на место, повинуясь раз навсегда заведенному порядку или внезапной команде, которая передается через электрическую клавиатуру. Порядок образцовый, дисциплина железная. Человеческая личность исчезает совершенно, но зато корабль, серо-зеленая крепость среди такой же воды, становится собирательной личностью. Это не фраза. Крейсер «Вальдек-Руссо» или миноносец «Пуаньяр» — это организм с яркой физиономией, которую отчетливо представляет себе и любит каждый добрый моряк. При приближении знакомого корабля матросы пьянеют, как при встрече со старым другом, машут фуражками, кричать вдогонку приветствия. Большинство офицеров очень образованы, хорошо знают свое дело, считают французский флот лучшим в мире, но при этом несравненно больше проникнуты сословным духом, чем офицеры армии. Во флоте прочнее, чем где бы то ни было, сидят клерикально-роялистские традиции. «Echo de Paris» здесь самая влиятельная газета. Вступление в министерство Мильерана и Делькассе, как правых, вызвало среди офицеров полное сочувствие…

Однажды меня позвали к коменданту. Была перехвачена беспроволочная немецкая телеграмма, до смысла которой не могли добраться. Я помогал мало, так как перехваченный текст состоял из бессвязных отрывков. Комендант разговорился со мною, расспрашивая про Сербию, про Боснию, и обнаруживал детальные сведения, удивлявшие меня. Но познания его касались почти исключительно военных сил и природных богатств страны.

День за днем я сближался с матросами. Они называли меня «notre serbe» и относились ко мне дружелюбно. Это нисколько не мешало им, впрочем, спрашивать меня, когда я писал сербское письмо: «Ведь это то же самое, что по-мадагаскарски, не правда ли?» С некоторыми я крепко подружился, особенно с одним рулевым из Тулона. Мой новый приятель, непримиримый протестант, ознакомил меня постепенно с личным персоналом крейсера, и я убедился, что между людьми здесь невидимо натянута такая же сложная проволочная сеть, как между разными частями корабля.

Наш крейсер вместе со всей эскадрой нес сторожевую службу, блокируя Адриатическое море у залива Отранто. Каждую неделю ездил в Корфу за углем. Жизнь протекала в работе, слухах, предположениях и надеждах. Вскоре в напряженное ожидание вошла монотонность. Время от времени она нарушалась появлением какого-нибудь подозрительного греческого или итальянского судна. Его останавливали, и офицер с 12-ю матросами отправлялись на обыск. В течение нескольких часов это событие питало мысль всей команды. Потом снова то же самое: серо-зеленый корабль, та же вода и те же люди.

Было несколько бурных дней на море. Тогда на судне становилось плохо. Все, кто свободен, забирался в свою нору, и мы, непривычные, туже подтягивали живот.

Через полтора месяца жизни на корабле я открыл на нем пять негров-сенегальцев. Это были угольщики и кочегары, глубоко запрятанные на дне корабля. Они еле говорили по-французски. Матросы не обижали их, наоборот, более интеллигентные обращались с ними покровительственно. Но негры почти не входили ни с кем в общение, жили среди гор угля, скрытые от глаз, не знали новостей, не читали газет и не имели никакого представления о том, почему они здесь. Их вывезли из Сенегала, опустили в трюм, научили кормить углем пароходную машину, — и они тоскуют в своих темных душах по родным рекам, по семьям, по свободе. Я раза два участливо подходил к ним, и они привязались ко мне, как дети, благодарные и покорные. После работы они стали собираться на палубе, поджидая меня. Когда я приближался, они радостно вставали навстречу мне, смеясь и делая знаки руками. Я рассказывал им военные новости, они гладили меня по плечу или по рукам и говорили: «tu connais tout». Иногда я выказывал им свою симпатию: хвалил Сенегал, расспрашивал про их жен, про детей, — тогда они плакали, и слезы смешивались на их лицах с угольной пылью. И признаюсь, мне самому приходилось не раз глотать слезы.

18-го сентября мы поднимались с нашей дивизией от Отранто до Лиссы. Это печальный, бесплодный остров, как и прочие острова далматинских берегов. Эскадра оставалась скрытой позади, а мы часа три крейсировали вокруг острова, тщетно пытаясь вызвать австрийские суда в открытое море. Ругая на чем свет трусов-австрийцев, мы снова вернулись в Отранто и в течение новых монотонных недель блокировали Адриатику.

3-го октября почти весь наш флот — дивизия крейсеров и флотилия миноносцев — приблизился к Рагузе, на юге Далмации. Между Антивари и Катарро мы прошли совсем близко мимо маленького австрийского городка Будвы, покинутого жителями. К небу густыми клубами поднимался дым, — там был черногорский лагерь. Вид его очень возбудил меня. С черногорской армией я, в качестве добровольца, проделал три месяца войны против турок. Теперь там есть много моих друзей и родственников. Я все, казалось, отдал бы в тот час, чтоб пройти к ним. Нашим миноносцам удалось разбить маяк, взяли в плен двух солдат, безрезультатно обстреливали аэроплан, который скрылся в Катарро. Этими действиями ограничились и отплыли к югу.

Снова две недели бездействия, ожиданий. 17-го октября наша дивизия с тремя крейсерами во главе подошла к Катарро. Все суда расположились в боевом порядке, и мы ожидали решительных действий. Крейсер «Вальдек Руссо» атаковал австрийский миноносец, наше судно не принимало сначала участия в бою. Сквозь туман я видел только маяк и Ловчен, гору черногорскую, на которой похоронен владыка Негуш, автор «Горского Венаца». Против «Вальдека» вышли из бухты две подводные лодки. Об этом по беспроволочному телеграфу дали знать с Ловчена, оттуда же впоследствии дали знать, что возвратилась в бухту только одна. Нам ясно видно было, как лавирует «Вальдек», избегая предательского удара. Высоко над бухтой показался аэроплан, и в то же время форты Катарро открыли огонь. Над фортами поднялся шар на привязи для обозрения окрестностей. — «Вальдек» атакован?.. — Мы были в восьми километрах от него. Наше судно охватила лихорадка. Все заторопилось и напряглось. Трубит командный рожок, заряжают все пушки, увеличивают скорость. Самые флегматичные нормандцы меняются, точно их спрыснуло живой водой. Нет страха, а есть какое-то острое… предвкушение. Это ярче всего сказалось на коменданте, который ходил по мостику взад и вперед, твердо ступая ногами и потирая руки, точно перед богато сервированными завтраком. Не связанный никакими обязанностями, я стоял подле рулевого. Непрерывно работая, он выкликал угол и скорость для капитана, который стоял на своем посту, неподвижно сосредоточенный, точно вылитый из стали, и отдавал приказания рулевому. Капитан казался воплощением математики корабля. В это время «Вальдек», по-прежнему лавируя, стрелял по трем линиям: вверх — по аэроплану, прямо — по береговым батареям и вниз — по опаснейшему подводному врагу. Вдруг телеметрист заметил между «Вальдеком» и нами перископ. «Готовься!» Что-то прошло по мне и одновременно по всем другим, всех остро пронзило и сблизило. Voila… voila… voila… ca commence… Наши артиллеристы дают несколько выстрелов, минута невыразимого напряжения… — целы!..

Мы видим, как «Вальдек» быстро удаляется от нас вдогонку за миноносцем, но тот скрывается в бухте. Адмирал дает приказ всем отступать. Что такое? Еще неулегшаяся тревога соединяется с недоумением. Это всё? Все говорят одновременно, вспоминают, переживают вторично. Через день, 19-го октября, получился приказ всей эскадре возвращаться в Тулон.

Почему? Никто на судне не отдавал себе ясного отчета. Но причины были явно политические, а не военные. Высадившись в Тулоне, я выяснил, что далматинская экспедиция наткнулась на противодействие Италии. Она не без основания считала, что национальное восстание в Далмации окажется препятствием на пути её притязаний на эту славянскую провинцию. А союзники готовы были купить содействие Италии какой угодно ценой… за счет подлежавших освобождению сербов. Это был для меня первый предметный урок по части освободительной идеологии войны.

Париж, 26 декабря 1914 г.