Из «Война и революция».

Эти три заметки были написаны Троцким для его сборника статей «Война и революция», впервые изданного весной 1919 г., и затем неоднократно переиздававшегося в издательствах Коминтерна во всех частях света.

— Искра-Research.

Карл Каутский

«Нашему Слову»* пришлось сводить счеты и с Каутским. Международный авторитет его стоял накануне империалистической войны еще очень высоко, хотя уже далеко не на той высоте, как в начале столетия и в особенности в период первой русской революции.

* Отметим, что в ту пору парижская газета «Наше Слово» — ее издавала в Париже группа интернационалистов: Мартов, Троцкий, Мануильский, Антонов-Овсеенко и др. — считалась, как и газета Ленина, предтечей нового революционного Интернационала. Авторов «Нашего Слова» записали в меньшевики лишь задним числом при Зиновьеве-Сталине. — /И-R/

Каутский был, несомненно, самым выдающимся теоретиком Второго Интернационала и в течение большей половины своей сознательной жизни он представлял и обобщал лучшие стороны Второго Интернационала. Пропагандист и вульгаризатор марксизма, Каутский главную свою теоретическую миссию видел в примирении реформы и революции. Но сам-то он идейно сложился в эпоху реформы. Реальностью для него была реформа. Революция — теоретическим обобщением, исторической перспективой.

Дарвиновская теория происхождения видов охватывает развитие растительного и животного царств на всем его протяжении. Борьба за существование, естественный и половой отбор идут безостановочно и непрерывно. Но если бы наблюдатель располагал достаточным временем для наблюдения, имея, скажем, тысячелетие в качестве низшей единицы измерения, он с несомненностью установил бы на глаз, что бывают долгие эпохи относительного жизненного равновесия, когда действие законов отбора почти незаметно, виды сохраняют свою относительную устойчивость и кажутся воплощением платонических идей-типов; но бывают и эпохи нарушенного равновесия между растениями, животными и географической средой, эпохи гео-биологических кризисов, когда законы естественного отбора выступают во всей свирепости и ведут развитие по трупам растительных и животных видов. В этой гигантской перспективе дарвиновская теория предстанет прежде всего как теория критических эпох в развитии растительного и животного миров.

Марксова теория исторического процесса охватывает всю историю общественно-организованного человека. Но в эпохи относительного общественного равновесия зависимость идей от классовых интересов и систем собственности остается замаскированной. Высшей школой марксизма являются эпохи революции, когда борьба классов из-за систем собственности принимает характер открытой гражданской войны, и когда системы государства, права и философии обнажаются до конца, как служебные органы классов. Сама теория марксизма была формулирована в предреволюционную эпоху, когда классы искали новой ориентировки, и окончательно сложилась в испытаниях революций и контрреволюций 1848 и следующих годов.

Каутский не имел этого незаменимого живого опыта революции. Он получил марксизм, как готовую систему, и популяризовал ее, как школьный учитель научного социализма. Расцвет его деятельности пришелся на глубокий провал между разгромленной Парижской Коммуной и первой русской революцией. Капитализм развернулся со всепокоряющим могуществом. Рабочие организации росли почти автоматически, но «конечная цель», т.-е. социально-революционная задача пролетариата, отделилась от самого движения и сохраняла чисто академическое существование. Отсюда пресловутый афоризм Бернштейна*27: «Движение — все, конечная цель — ничто». Как философия рабочей партии — это бессмыслица и пошлость. Но как отражение действительного духа немецкой социал-демократии последней четверти века перед войной, изречение Бернштейна очень показательно: реформаторская повседневная борьба приняла самодовлеющий характер, — конечная цель сохранялась по департаменту Каутского.

Революционный характер доктрины Маркса и Энгельса Каутский отстаивал неутомимо, хотя и здесь инициатива отпора ревизионистским попыткам принадлежала обычно не ему, а более решительным элементам (Р. Люксембург, Плеханов, Парвус). Но политически Каутский целиком мирился с социал-демократией, как она сложилась, не замечал ее глубоко-оппортунистического характера, не откликался на попытки придать больше решительности тактике партии. С своей стороны и партия, т.-е. правящая бюрократия, мирилась с теоретическим радикализмом Каутского. Это сочетание практического оппортунизма с принципиальной революционностью находило наивысшее свое выражение в гениальном токаре Августе Бебеле, бесспорном вожде партии в течение почти полувека. Бебель поддерживал Каутского в области теории, являясь для Каутского безапелляционным авторитетом в вопросах политики. Только Люксембург подталкивала иногда Каутского левее, чем хотел Бебель.

Германская социал-демократия занимала руководящее место во Втором Интернационале. Каутский был ее признанным теоретиком и, как казалось, вдохновителем. Из борьбы с Бернштейном Каутский вышел победителем. Французский социалистический министериализм («мильеранизм») был осужден в 1903 г. на Амстердамском конгрессе, который принял резолюцию Каутского. Таким образом Каутский стал как бы признанным теоретическим законодателем международного социализма. Это был период его наивысшего влияния. Враги и противники называли его «папой» Интернационала. Нередко величали его так и друзья, но с лаской. Помню, старуха-мать Каутского, писательница тенденциозных романов, которые она посвящала «своему сыну и своему учителю», получила ко дню своего семидесятипятилетия приветствие от итальянских социалистов, адресованное: alla mamma del papa («Папиной маме»…).

Разразилась революция 1905 года. Она сразу усилила радикальные тенденции в международном рабочем движении и чрезвычайно укрепила теоретический авторитет Каутского. Во внутренних вопросах революции он занял (правда, после других) решительную позицию и предвидел революционное социал-демократическое правительство в России. Бебель в частных беседах подшучивал над «увлекающимся Карлом», улыбаясь углом тонкого рта. В немецкой партии дело свелось к дискуссии о всеобщей стачке и к радикальной резолюции. Это была кульминация Каутского. Дальше пошло под уклон.

Я впервые увидал Каутского в 1907 г., после побега из Сибири. Поражение революции еще не было очевидным. Влияние Люксембург на Каутского было в этот период очень велико. Его авторитет стоял вне спора для всех фракций русской социал-демократии. Не без волнения поднимался я по лестнице чистенького домика во Фриденау, под Берлином. Впечатление «не от мира сего» — беленький старичок с ясными глазами, говорит по-русски «здравствуйте» — в совокупности с впечатлением от научных работ Каутского, из которых мы все многому научились, создавало очень привлекательный образ. Особенно подкупало отсутствие суетности, которое, как мне стало ясно впоследствии, было результатом бесспорности его авторитета и вытекавшей отсюда внутренней уверенности. Личная беседа с Каутским давала, однако, очень мало. Его ум угловат, сух, лишен находчивости, не психологичен, оценки схематичны, шутки банальны. По этим же причинам Каутский крайне слаб, как оратор.

В России революция была отбита, пролетариат отброшен, социализм раздроблен и загнан в подполье; либеральная буржуазия искала примирения с монархией на почве империалистической программы. Разочарование в революционных методах прокатилось волной по Интернационалу. Оппортунизм брал реванш. В то же время международные отношения капиталистических стран все более напрягались, развязка близилась; и социалистические партии вынуждались к полной определенности: с национальным государством или против него? Нужно было либо делать вывод из революционной теории, либо доводить до конца оппортунистическую практику. Между тем, весь авторитет Каутского держался на примирении оппортунизма в политике — с марксизмом в теории. Левое крыло (Люксембург и др.) требовало прямых ответов. Их требовала вся обстановка. С другой стороны, реформисты перешли в наступление по всему фронту. Каутский терялся все более, боролся все решительнее с левым флангом, сближался с бернштейнианцами, тщетно пытаясь сохранить видимость марксистской позиции. Он изменился за этот период даже внешним образом: ясное спокойствие исчезло, в глазах забегала тревога, что-то безжалостно подтачивало его изнутри.

Война принесла развязку, раскрыв в первый же день всю ложь и гниль каутскианства. Каутский советовал не то воздержаться от голосования кредитов Вильгельму, не то голосовать их «с оговоркой». Потом в течение месяцев шла полемика, в которой выяснилось, что же такое собственно Каутский советовал. «Интернационал есть инструмент мира, а не войны» — Каутский ухватился за эту пошлость, как за якорь спасения. Покритиковав шовинистические излишества, Каутский стал подготовлять всеобщее примирение социал-патриотов после войны. «Все люди — все человеки, ошибались, не без того, — война пройдет, начнем сначала»…

Когда разразилась германская революция, Каутский стал чем-то вроде министра буржуазной республики, проповедовал разрыв с Советской Россией («все равно, падет через несколько недель») и, разрабатывая марксизм в квакерском направлении, ползал на четвереньках перед Вильсоном… Как свирепо диалектика истории расправилась с одним из своих апостолов!

18 марта 1919 г., 24 апреля 1922 г.

«Война и революция», т. I.

В Париже

Французская социалистическая партия находилась в состоянии полной демобилизации. Жорес был убит накануне войны. Вальян, старый антимилитарист, с первых дней германского наступления вернулся к патриотическим традициям Бланки* и ежедневно источал из себя для центрального органа партии, «L'Humanite», статьи в духе самого напряженного шовинизма. Жюль Гед, вождь марксистского крыла, исчерпавший себя в долгой изнурительной борьбе против фетишей демократии, оказался способным только на то, чтобы, подобно своему другу Плеханову, остатки своих политических мыслей и свой нравственный авторитет принести на алтарь «национальной обороны». Поверхностный фельетонист Марсель Самба секундировал Геду в министерстве Бриана. Закулисный делец, великий мастер на малые дела, Пьер Ренодель оказался на время «руководителем» партии, автоматически заняв опустевшее место Жореса, которому он, надрывая себя, подражал жестами и раскатами голоса. Лонге тянулся за Реноделем, но с некоторой застенчивостью. Официальный синдикализм, представляемый председателем Всеобщей Конфедерации Труда, перевертнем Жуо, шел по тому же пути. Самодовольный «революционный» шут Эрве, крайний антимилитарист, вывернулся наизнанку и, в качестве крайнего патриота, оставался все тем же шутом. Отдельные оппозиционные элементы были рассеяны здесь и там, — но почти не подавали признаков жизни. Казалось, не было никаких проблесков лучшего будущего.

* Бланки, Луи-Огюст (1805 — 1881) — французский революционер-заговорщик, развивался под сильным влиянием Буонаротти, товарища Бабефа по «заговору равных». Бланки не возлагал никаких надежд на всеобщее избирательное право и считал, что для достижения социалистического строя необходимо установить «диктатуру сознательного меньшинства нации». Путь к этой диктатуре — организация заговора и восстание.

Во время франко-прусской войны Бланки издавал газету «La patrie en danger» («Отечество в опасности»), в которой он вместе с своими ближайшими друзьями Вальяном и Густавом Тридоном отстаивал необходимость борьбы с пруссаками и национальной обороны Парижа. «Пруссак — вот враг», писал он тогда.

«Патриотизм» Бланки ничего общего не имеет с патриотизмом германских с.-д. или французских социалистов в войне 1914—1918 г.г. Он проистекал из глубокого убеждения, что Франция — единственная в Европе страна, хранящая традиции Великой Французской Революции, что ее военный разгром означал бы победу монархии и поражение революции. По существу Бланки всю жизнь оставался убежденнейшим революционером, непримиримым врагом буржуазии. Бланки неоднократно приговаривался к смертной казни и провел в тюрьмах около 30 лет.

Лонге, Жан (род. в 1876 г.) — один из вождей французской социалистической партии. Во время войны вел половинчатую и соглашательскую политику. С 1919 г., когда ФСП раскололась в связи с вопросом об отношении к III Интернационалу, Лонге возглавлял правое меньшинство партии, ведя систематическую борьбу с французской коммунистической партией, возникшей из большинства ФСП.

Жуо — генеральный секретарь Всеобщей Конфедерации Труда. До войны был анти-парламентаристом и противником всякого соглашательства с буржуазией. После объявления войны Жуо становится ярым патриотом и ведет предательскую политику по отношению к рабочему классу. Заклятый враг Советской власти. В настоящее время он один из вождей желтого Амстердамского Интернационала профсоюзов.

Эрве, Густав — бывший французский анархист, до войны возглавлявший левое крыло социалистической партии. Во время войны превратился в откровенного шовиниста, а затем и в ярого монархиста.

— Редакция Госиздата в 1920-е гг.

В среде русской эмиграции Парижа, особенно эсеровской интеллигенции, патриотизм расцвел махровым цветом. Когда обозначалась военная угроза Парижу, значительное число эмигрантов вступило волонтерами во французскую армию. Остальные липли к депутатам и буржуазной прессе, всячески демонстрируя, что они теперь не просто эмигранты, но дорогие союзники. Широкие низы эмиграции, пролетарские элементы, были дезориентированы и смущены. Некоторые рабочие, особенно успевшие обзавестись французскими семьями, поддались патриотическому течению. Но в общем устояли, стремились понять и найти путь выхода.

18 марта 1919 г., 24 апреля 1922 г.

«Война и революция», т. I.

Мартов

Мартов, несомненно, является одной из самых трагических фигур революционного движения. Даровитый писатель, изобретательный политик, проницательный ум, прошедший марксистскую школу, Мартов войдет тем не менее в историю рабочей революции крупнейшим минусом. Его мысли не хватало мужества, его проницательности недоставало воли. Цепкость не заменяла их. Это погубило его. Марксизм есть метод объективного анализа и вместе с тем предпосылка революционного действия. Он предполагает то равновесие мысли и воли, которое сообщает самой мысли «физическую силу» и дисциплинирует волю диалектическим соподчинением субъективного и объективного. Лишенная волевой пружины, мысль Мартова всю силу своего анализа направляла неизменно на то, чтобы теоретически оправдать линию наименьшего сопротивления. Вряд ли есть и вряд ли когда-нибудь будет другой социалистический политик, который с таким талантом эксплуатировал бы марксизм для оправдания уклонений от него и прямых измен ему. В этом отношении Мартов может быть, без всякой иронии, назван виртуозом. Более его образованные в своих областях Гильфердинг, Бауэр, Реннер и сам Каутский являются, однако, в сравнении с Мартовым, неуклюжими подмастерьями, поскольку дело идет о политической фальсификации марксизма, т.-е. об истолковании пассивности, приспособления, капитуляции, как самых высоких форм непримиримой классовой борьбы.

Несомненно, что в Мартове заложен был революционный инстинкт. Первый его отклик на крупные события всегда обнаруживает революционное устремление. Но после каждого такого усилия его мысль, не поддерживаемая пружиной воли, дробится на части и оседает назад. Это можно было наблюдать в начале столетия, при первых признаках революционного прибоя («Искра»), затем в 1905 году, далее — в начале империалистической войны, отчасти еще — в начале революции 1917 г. Но тщетно! Изобретательность и гибкость его мысли расходовались целиком на то, чтобы обходить основные вопросы и выискивать все новые доводы в пользу того, чего защитить нельзя. Диалектика стала у него тончайшей казуистикой. Необыкновенная, чисто кошачья цепкость — воля безволия, упорство нерешительности — позволяла ему месяцами и годами держаться в самых противоречивых и безвыходных положениях. Обнаружив при решительной исторической встряске стремление занять революционную позицию и возбудив надежды, он каждый раз обманывался: грехи не пускали. И в результате он скатывался все ниже. В конце концов, Мартов стал самым изощренным, самым тонким, самым неуловимым, самым проницательным политиком тупоумной, пошлой и трусливой мелкобуржуазной интеллигенции. И то, что он сам не видит и не понимает этого, показывает, как беспощадно его мозаическая проницательность посмеялась над ним. Ныне, в эпоху величайших задач и возможностей, какие когда-либо ставила и открывала история, Мартов распял себя между Лонге и Черновым. Достаточно назвать эти два имени, чтобы измерить глубину идейного и политического падения этого человека, которому дано было больше, чем многим другим.

18 марта 1919 г., 24 апреля 1922 г.

«Война и революция», т. I.