Драма французского пролетариата.

Перед вами статья Льва Троцкого о пьесе известного революционного писателя Марселя Мартинэ (Marcel Martinet, 1887 – 1944). Об этой статье Редакция книги «Коммунистическое движение во Франции» писала:

«Статья эта формально как бы выходит за рамки настоящего тома, так как она посвящена художественному произведению, а не политическому факту. Мы думаем, тем не менее, что статья тесно связана со всем содержанием настоящей книги. Цель статьи не литературная, а политическая. На материале драмы Марселя Мартинэ статья характеризует определенный этап в революционном развитии французского пролетариата».

Печатается по тексту книги «Коммунистическое движение во Франции», Москва, 1923. — /И-R/

Французский поэт Марсель Мартинэ написал драму, которую можно, в полном смысле слова, назвать драмой французского рабочего класса. Уже это одно обеспечивает ей право на внимание.

Мартинэ — коммунист, прошедший школу синдикалистской группы «La Vie Ouvrière», т.-е. хорошую школу. Как художник, Мартинэ прошел хорошую школу Ромэн Роллана. От него нельзя, следовательно, ждать или опасаться чисто агитационных или, если угодно эстетам, «вульгарно»-агитационных произведений, где политика только случайно находит для себя рамки драмы или метрику стиха. Марсель Мартинэ глубоко психологичен. Он все вопросы нашей большой эпохи проводит через личное сознание, субъективно согревая их; вернее сказать, только через личное, субъективное, индивидуальное он находит путь к общему и универсальному. Это и делает его художником.

Мартинэ вышел из школы Роллана, но он духовно перерос эту школу. Это и позволило ему стать коммунистом… За время войны Роллан, поставивший себя «над свалкой», вызывал законное уважение к своему личному мужеству — в эпоху, когда стадный героизм покрывал трупами рвы и долины Европы, а личное мужество, хотя бы и в скромной дозе, встречалось так редко, особенно в среде «аристократов духа». Роллан отказался выть с отечественными волками по-волчьи, поднялся «над свалкой», вернее, отошел в сторону от нее; окопался в нейтральной стране. Он продолжал и под грохот войны, правда, очень заглушенный в нейтральной Швейцарии, ценить немецкую науку и немецкое искусство и проповедовать сотрудничество обоих народов. Программа, в конце-концов, не бог весть какая смелая, но в тот период повальной шовинистической разнузданности ее провозглашение требовало некоторого минимума личной независимости. И это подкупало. Однако, и тогда уже были ясны вся ограниченность мировоззрения Роллана и, если позволительно так выразиться, эгоистический характер его гуманности. Роллан окопался в нейтральной Швейцарии, а все остальные? Народ не мог встать «над свалкой», ибо он то и был ее пушечным мясом. Французский пролетариат не мог выехать в Швейцарию. Ему Роллан не давал программы действий. Знамя Роллана было предназначено исключительно для личного употребления — знамя большого художника, воспитавшегося на французской и германской литературе, вышедшего из военно-обязанного возраста и обеспеченного необходимыми средствами для переселения из страны в страну. Ограниченность роллановской гуманности полностью обнаружилась позже, когда проблема войны, мира и культурного сотрудничества встала, как проблема революции. Роллан и здесь решил оставаться «над свалкой». Он не признает ни диктатуры, ни насилия — ни справа, ни слева. Правда, от признания или непризнания исторические события не зависят, но зато он, поэт, сохраняет за собой право давать им свою моральную или эстетическую оценку. Для него, для гуманитарного эгоцентриста, этого достаточно. А народные массы? Если они рабски претерпевают диктатуру капитала, Роллан будет поэтически и эстетически осуждать буржуазию. Если же трудящиеся попытаются опрокинуть насилие эксплуататоров единственным средством, какое имеется в их руках, революционным насилием, они встретят этическое и эстетическое осуждение со стороны Роллана: ведь, человеческая история есть, в конце-концов, только материал для художественного воспроизведения или нравственной оценки. Претенциозный индивидуалист Роллан принадлежит прошлому.

Мартинэ в своем отношении к человеческой истории гораздо шире, жизненнее, человечнее; он не становится «над свалкой» человеческой истории и берет проблему освобождения человеческой культуры, войны и мира, сотрудничества наций, не как проблему личных оценок, а как проблему массового действия. Революционное действие угнетенных он драматизирует в своем последнем произведении «Ночь».

Драма написана белыми стихами. Они настолько свободны, что почти не стесняют речи, но зато приподнимают ее над обыденным, придавая ей формальную значительность, которая отвечает глубокой исторической значительности действия. Вы поэтому — по крайней мере при чтении — ощущаете их необходимость.

Реалистична ли драма? Да, у ней реалистическая основа в целом, как и у каждой фигуры в отдельности. Персонажи живут. Но через их личную жизнь на каждом этапе драмы проходит жизнь их класса, их страны, жизнь современного нам человечества. Над их головами сгущаются невидимые социальные силы. Отсюда — символическая значительность образов.

В драме, как нам кажется, есть недостатки. Пробуждающаяся мысль народа, истерзанного войною, находит свое выражение через его случайных вождей и представителей. Их речи хороши, в духе той умной и благородной простоты, которая так дорого дается в искусстве. При чтении они захватывают. Можно, однако, опасаться, что на сцене они слишком замедляли бы действие. Но нашей задачей не является художественная критика драмы, тем более со стороны театральной техники. Другие сделают это лучше.

Центральная фигура — старуха Мариетт, крестьянка 70 лет. Вокруг нее группируются крестьяне и крестьянки опустошенного артиллерией северного района страны. Своим мудрым мужеством, своей мудрой добротой Мариетт неограниченно господствует над своим мирком. Это французская мать. Это мать французского народа. У нее глубокие крестьянские корни, но она прошла уже через века новой истории, через чередование революций, знала много надежд и разочарований, много скорби за своих истекающих кровью детей. Она не знала, однако, отчаяния и не хочет знать даже теперь, в годы великой бойни. Сердце ее остается неизменно источником неутомимой доброты. Старший сын Мариетт на войне. С ней ее невестка хрупкая, молчаливая и героическая Анна-Мария, которую старуха в момент трагического и нежного раскрытия душ называет «тихой кошечкой цвета пепла»; с ними — внук и сын, 12-летний Луизон, который пробудился и не по летам окреп душою в страшном напряжении войны. Окрестные жители собираются в единственном уцелевшем домике Мариетт: люди, лишенные крова, старики, потерявшие сыновей, матери, у которых артиллерия — своя или чужая — отняла детей. Кругом холод, снег, опустошение, война. Люди, больше четырех лет не выходящие из пламени и грохота, уставшие надеяться, уставшие отчаиваться, жмутся к общей матери, Мариетт, которая с большей мудростью и большей добротой переживает то же, что и они.

Но что-то произошло. Артиллерия затихает. Люди оглушены внезапной тишиной. Что случилось? Сквозь холод и метель прорезается невероятный слух о том, что она прекратилась. Солдаты той стороны отказались драться. Сказали: «мы не хотим более». Арестовали своих начальников и даже, и даже — неужели можно этому верить? — своего императора. Он у них в руках. И солдаты этой стороны, после переговоров с теми, перестали стрелять: к чему? И оттого такая тишина.

Новые и новые солдаты, полупьяные от усталости, надежды и тревоги, появляются в избе и подтверждают, что она прекратилась. Конец. Теперь начнется нечто такое, чего не бывало. Солдаты той стороны захватили своего императора и хотят передать его сюда — «на хранение». Разве это не прекрасная мысль, а? А главное: она прекратилась. Конец.

Но вот генералиссимус Бурбуз: старый солдат, с природной и отчасти напускной грубостью, с напускным и, может быть отчасти природным добродушием. Фигура ничтожная и в ничтожестве зловещая. Бурбуз собирается временно расположиться со своим штабом в домике Мариетт. Хозяевам предлагается уйти из своего жилища. Куда? Кругом изрытая равнина, обломки, еще не убранные трупы, холод и снег. Мариетт протестует. Ведь она прекратилась. Бурбуз разъясняет, что он собирается отсюда довершить победу, но в конце-концов разрешает старухе с семьей остаться в чердачном помещении.

На сцене неожиданно сам побежденный император; солдаты той стороны препроводили его сюда. Бурбуз приветствует монарха, битого вдвойне, ибо все тело его в синяках. Попав в неприятельский штаб, император сразу ободряется: это уже не его солдаты. Он разъясняет Бурбузу, что низложение его, императора, лишает Бурбуза плодов победы: с кем победителю теперь вести переговоры? Кто подпишет трактат? Уж не революция ли? Бурбуз охвачен тревогой: и впрямь! Между ним и императором сразу натягиваются нити солидарности. Не найдет ли пример мятежа подражания по сю сторону? Во всяком случае, его величество может — гм, гм? — располагаться, как у себя дома. Величеству отводится изба Мариетт. Превосходительство со штабом лезет на чердак. Старуха с невесткой и внуком изгоняются из дома — в холодную снежную ночь.

Но зараза уже действует. Среди солдат Бурбуза неспокойно. Они чего-то ждут, возбужденно толкуют и, как бы нечаянно, сотни их собираются под кровлей разрушенного кафе. Нужно отдать себе отчет в том, что случилось. Нужны ответы, идеи, лозунги, вожди. Толпа выкликает тех, которые заслужили доверие в траншее. Это — честный немолодой крестьянин Гутодье; это размашистый краснобай Фавроль; это молодой, сразу обозначающийся вождь Ледрю, с орлиным взором, но без опыта. И вот где раскрывается подлинная драма начинающегося восстания угнетенного класса — без программы, без знамени, без правильной организации, без испытанных и на деле проверенных вождей. Гутодье всей душой за солидарные действия трудящихся, за прекращение войны, за соглашение с той стороной: честный ограниченный пацифист. И речь пожилого крестьянина в солдатской шинели куда выше и привлекательнее пацифистской риторики Жоржа Пиока или пацифистских каламбуров Виктора Мерика! Масса приветствует Гутодье, но она не удовлетворена: цель кое-как намечена, но не указаны пути. Пацифизм пассивен и выжидателен по существу: у него есть надежды и чаяния, но нет программы действий. А между тем в ней сейчас все дело, ибо поднялась масса. Выступает Фавроль. Его внутренняя пустота, его крикливая безответственность скрываются за решительностью предложений. Фавроль пытается экспромтом провести решение, о котором он, вероятно, не раз болтал с завсегдатаями анархического кафе: немедленно перебить всех офицеров, начиная с Бурбуза, а там видно будет. Собрание настораживается, часть одобряет, большинство пугается. Раскол в массе приводит к растерянности, растерянность — к деморализующему чувству бессилия.

Тогда выступает молодой Ледрю. Он не страшится применения революционного насилия, он признает его неизбежность, но кровавой расправы над офицерством не поймет сейчас страна. Крайние меры, не подготовленные развитием событий, не мотивированные психологически, внесут раскол в солдатские массы. Преждевременное применение революционного террора Изолирует людей действия. Ледрю предлагает прежде всего создать представительный орган революционной армии: каждая сотня солдат посылает в совет своего депутата… На этом опускается занавес.

Революция ширится в армии и в стране. Везде возникают советы восставших. Но в центре, в столице уже создалось временное правительство из дельцов крайнего левого резерва буржуазии. Их задача — раздробить и парализовать резолюцию, прибрать ее к рукам. Для этого им служат привычные приемы демократии, грузный авторитет официальной государственности, искусная паутина лжи, неуверенность масс в себе, выжидательный пацифизм Гутодье, как и кровавый авантюризм Фавроля. Во временном правительстве сидят никак не гении, наоборот, весьма заурядные люди. Но ведь их задача не в том, чтобы создавать новое, а в том, чтобы отстоять старое. За них думает и действует весь опыт господствующих. В этом их сила. Ближайшая задача пошлых ловкачей новой центральной власти — устоять на ногах под первой волной, высмотреть слабые места и незащищенные пункты революции, обворовать и ослабить ее под ее же знаменем, подорвать веру и волю массы прежде, чем поднимется вторая, более решительная волна.

Критический момент! В армии, в рабочих районах движение идет вширь, выбираются советы, частичные столкновения с местными властями разрешаются в пользу восставших, но действительный враг, правящий класс, не сломлен, он выжидательно маневрирует, у него в столице удобный обсервационный пункт, у него привычный централизованный механизм, а главное — уверенность в своем праве на победу и богатейший опыт обмана. После полууспеха первого стихийного удара по старому обществу, движению необходимо подняться на более высокую ступень, получить сознательный общегосударственный характер, обеспечить свою внутреннюю согласованность, — общностью цели, единством методов ее осуществления, — иначе крушение неизбежно. Местные вожди, люди случая, импровизированные революционеры, которые никогда ранее не размышляли над проблемами массовых движений, плавают, как щепы, на волнах движения и надеются на то, что события собственной логикой своей обеспечат им и далее успех, как до сих пор. Для выхода из всех затруднений у дилетантов революции имеются, вместо мыслей, клише: «Восставший народ непобедим!» «Штыками нельзя остановить совести!». и пр. Но революция требует не общих мест, а руководства, отвечающего ее внутренней закономерности, приуроченного к ее последовательным этапам. Этого нет. В развитии событий наступает фатальная заминка. Ледрю политическим инстинктом улавливает логику революции. Совсем недавно он дал отпор кровавому бахвальству Фавроля, отклонив предложение о расстреле офицеров. Тогда в отношении Бурбуза ограничились арестом. Сегодня Ледрю чувствует, что надвигается роковой перелом; массы не отдают себе отчета в том, что главные трудности еще впереди; враг завладевает без боя каждой незащищенной позицией, немедленно же выдвигая щупальцы вперед. Завтра мнимо-добродушный солдафон Бурбуз снова встанет во главе вооруженных сил контр-революции и раздавит цвет восставшего народа. Ледрю приходит к выводу, что нужны крик об опасности, громовое предостережение, призыв к беспощадности. Сегодня он за переход к решительным мерам, за расстрел Бурбуза. Но логика революции, которую улавливает молодой вождь, прислушиваясь к смутному пульсу массы, находит лишь запоздалое отражение в головах ее полувождей. Революции не предшествовала долгая идейная подготовка. Во главе массы нет организации, привыкшей коллективно мыслить, единообразно оценивать события и согласованно вмешиваться в них. Нет революционной партии. Единодушие в движении наблюдается лишь до тех пор, пока оно не встречает препятствий. Как только положение усложняется, импровизированные вожди без опыта, без программы, без кругозора вступают в борьбу друг с другом, у каждого свой путь и свой метод, — ни дисциплины мысли, ни дисциплины действия.

Резче выступают наружу трудности, недочеты, лишения — последствия войны и самой революции. Открываются колебания; за ними следом идет малодушие. Те, что раньше сомневались втайне, говорят ныне во весь голос. Нет ничего легче, как выдвигать против сегодняшних задач революции ее завтрашние трудности. Те, которые не утратили веры в дело, стараются перекричать скептиков, но каждый по-своему. Масса, ощупью бредущая среди нарастающих трудностей, пытается равняться по вождям, но разноголосица пугает и обессиливает ее.

Тут-то и появляется на сцену член временного правительства Бордье Дюпатуа: опытный демагог, политический ум невысокой марки, но с почти безошибочным инстинктом там, где дело касается усыпления, разделения, развращения массы и подкупа ее вождей. Все искусство французской контр-революции, от деятелей термидора и ранее до Аристида Бриана, в распоряжении Дюпатуа — толстяка, мнимого простака и балагура, в кучерском плаще мехом наружу. Он пробирается не спеша сквозь солдатскую толпу, нюхает и слушает, калякает, льстит восставшим, хвалит вождей, обещает, дружески укоряет, расточает рукопожатия, и к тому моменту, когда он появляется у входа в революционный штаб Ледрю, огромная масса солдат, утомленных ожиданием и неизвестностью, уже цепляется надеждой за Дюпатуа, как за якорь спасения. Незваный гость приветствует революционный штаб тоном благожелательного хозяина и хвалит Ледрю той коварной хвалою, которая должна окончательно подорвать авторитет молодого трибуна. Фразер Фавроль уже на стороне временного правительства. Неслышно честного Гутодье, события переросли через его голову. Растерянный, он растворился в растерянной толпе. Ледрю улавливает ритм событий, но он уже стоит пред массой не как вождь революции, а как герой трагедии. С ним и вокруг него нет организации закаленных единомышленников, привыкших думать и бороться вместе, нет революционной партии. Ненаправленная и неиспользованная энергия массы обратилась вовнутрь и постепенно отравляет ее ядом малодушия. Дюпатуа уже твердо стоит на ногах. Он переводит на язык политической лести сомнения, беспокойства, тревогу, усталость, неуверенность самих восставших. В толпе у него свои агенты, платные и бесплатные. Они прерывают Ледрю, протестуют, ворчат, проклинают, создавая необходимое эхо для Дюпатуа. В хаосе бурного собрания раздается выстрел, и Ледрю падает замертво.

Наступает минута апофеоза для Дюпатуа: он произносит павшему «молодому другу» хвалебное надгробное слово, в котором, снисходительно отмечая его ошибки и чрезмерный задор отдает должное чистоте его бесплодных намерений. Этим подлым глумлением он окончательно примиряет с собой наиболее мятежных. Революция разбита. Дело временного правительства обеспечено. Разве это не историческая драма французского пролетариата?

Те же крестьяне и крестьянки собираются у старой Мариетт. Она всей душой была на стороне восставших. Да и как же иначе: Мариетт — это мать французского народа, это сама Франция. Она крестьянка, но века и века событий и испытаний обогатили и насытили ее политическую память. Ее сыны падали в битвах великой революции, которая закончилась цезаристской диктатурой. Она видела возвращение Бурбонов, новую революцию, новые измены, междоусобица в среде самих трудящихся, новые обманы, надежды и разочарования Коммуны, ее страшный разгром, чудовищный, трусливый и хищный милитаризм Третьей Республики, великую войну, истребление лучших поколений, угрозу самому существованию французской расы — все пережила, перечувствовала и по-своему передумала старуха Мариетт, — мать народа. Крестьянка, она возвысилась опытом и материнским инстинктом до рабочего города, его надежд и борьбы. Целиком на стороне восставших, Мариетт матерински благословляла их, ждала их победы и ждала возвращения своего перворожденного сына, который давно не подавал о себе вести из своей траншеи.

Но восстание разбито. Жертвы приносились втуне. Бурбуз снова во главе армии. Иллюзии о братстве с теми, которые низложили своего императора, рассеяны, как дым. Враг отступает — враг должен заплатить за все опустошения, какие причинил. Вперед, в наступление! Бурбуз командует. — и после тяжелой заминки в развитии событий, после внутренней смуты, это преследование отступающих, это движение вперед кажется обманутому народу разрешением кризиса, выходом из тупика. Крестьяне и крестьянки отворачиваются от Мариетт. Она поддерживала их дух в самые черные месяцы войны, но ведь она же подняла их надежды в дни восстания на несбыточную высоту и — обманула их. Они безжалостно мстят Мариетт за свои разбитые надежды. Один за другим покидают они дом старой крестьянки со словами убийственной горечи на устах.

Мариетт одна. Внук ее Луизон тревожно спит в постели. Невестка Анна-Мария нарушает свою героическую молчаливость, чтобы сказать старой Мариетт, что она, Анна-Марий, с нею: она была с нею во время войны, она была с нею в часы революционных надежд, и она с нею теперь в горькие дни поражения и отвержения. Мариетт прижимает к старому сердцу свою тихую кошечку цвета пепла. Анна-Мария поднимается по лестнице к себе. Мариетт садится к постели, на которой спит в кошмарах ее внук, — будущая Франция. Новая Франция, которая растет под громами и молниями страшнейшей из эпох. А там, над потолком, — Анна-Мария, новая французская мать, которая идет на смену старой усталой Мариетт. Но раздается стук в дверь. Входят трое и вносят четвертого — труп перворожденного сына. Он погиб в боях последних дней, во время преследования революционной армии врага, после разгрома собственной революции.

Последняя колонна сокрушенного мира надежд рушится над старой головой. Трое прибывших кладут то, что было сыном, рядом с кроватью, где спит внук. Но нет, внук не спит, он все слышал. Прекрасен в своей трагической напряженности его диалог с бабушкой. Они склоняются оба, прошлое, и будущее, у постели, где застыло настоящее. Луизон снова дремлет. Нет сил терпеть, нечего ждать, — пора уходить от старой жизни, в эту ночь, что открывается за окном. Но неиссякаем источник доброты и надежды в сердце матери, — старуха снова находит себя. Есть невестка, есть внук. На развалинах начнется новая жизнь. Она будет, она должна быть лучше той, что была. Ночь проходит. И старая тяжело поднимается по лестнице и зовет невестку: пора вставать, Анна-Мария, уже занимается день!

На этом кончается драма. Подлинная драма революции. Политическая трагедия французского класса, — трагедия всего его прошлого и предостережение для будущего. Ни у какого другого пролетариата нет таких богатых исторических воспоминаний, ибо не было такой драматической судьбы, как у французского. Но это же прошлое тяготеет над ним, как страшная угроза будущему. Мертвые цепко держат живых. Каждый этап завещал не только свой опыт, но и свои предрассудки, свои формулы, лишенные содержания, свои секты, не желающие умирать. Гутодье? Мы все встречали его: это — рабочий, с чертами мелкого буржуа, или мелкий буржуа, который тяготеет к рабочим, — демократ, пацифист, всегда с полумерами, всегда на полпути. Это — коллективный отец Бурдерон, честная ограниченность которого являлась не раз уже в прошлом тормозом революции. И все мы знаем Фавроля, рыцаря фразы, который сегодня проповедует кровавую расправу, чтобы завтра оказаться в лагере победоносной буржуазии. Фавроль — самый распространенный, самый разнообразный и всегда в своем разнообразии единый тип во французском рабочем движении. Это Эрве — крикун, площадный ругатель, антимилитарист, «без отечества», проповедник саботажа и прямого действия, затем патриотический оракул консьержек, газетный прислужник пьяных шовинизмом клик мелкой буржуазии; это Себастьян Фор, либертер, педагог, мальтузианец, краснобай, антимилитарист, всегда вооруженный вещательной программой, освобождающей его от необходимости предпринять какой бы то ни было практический шаг, и всегда готовый на постыдную сделку с префектом, если тот сумеет ему польстить. Словесный радикализм, политика непримиримых формул, которые не дают выхода к действию и потому освящают пассивность под прикрытием экстремизма, был и остается самой злокачественной ржавчиной во французском рабочем движении. Ораторы, которые, начиная первую фразу, не знают, что скажут во второй; искусные бюрократы журналистики, которые отписываются от событий; «вожди», которые не размышляют над последствиями собственных действий; индивидуалисты, которые под знаменем «автономии» — чего угодно: провинции, города, синдиката, организации, газеты — отстаивают неизменно свой собственный мелкобуржуазный индивидуализм от контроля, ответственности и дисциплины; синдикалисты, которые не только не чувствуют потребности, но инстинктивно боятся сказать то, что есть, назвать ошибку — ошибкой, потребовать от себя и от других точного ответа на вопрос и маскируют свою беспомощность под привычными оборотами революционного ритуала; великодушные поэты, которые хотят излить на рабочий класс резервуары своего великодушия и своей идейной путаницы; люди подмостков, импровизаторы, которые ленятся думать и обижаются, что на свете существуют люди, привыкшие и умеющие думать; болтуны, безыдейные каламбуристы, оракулы своих приходов, мелкие революционные попы борющихся друг с другом церквей, — вот страшный яд французского рабочего движения, вот угроза, вот опасность! Об этом говорит нам драма Мартинэ своим мужественным языком, который высшую правду жизни, правду истории, сочетает с правдой искусства. Повелительностью художественных образов драма требует от пролетарского авангарда внутреннего очищения, укрепления в единстве и дисциплине. Последнее действие развивается в атмосфере сгущающегося трагизма, вся драма названа «Ночью», и на поверхностный взгляд может показаться, что она внушена пессимизмом, почти отчаянием. На самом деле она продиктована глубоким беспокойством, законной тревогой. Франция обескровлена. Лучшие поколения в земле. Перворожденный сын Мариетт не вернулся с войны, чтобы установить новые порядки. Но есть внук, которому в конце войны было 12 лет, которому теперь 16. В такое время месяцы идут за годы. Луизон олицетворяет в драме будущее. Над его напряженно работающей юной головой загорается завтрашний день, и об этом говорит последний примиряющий и обнадеживающий возглас Мариетт. Но нужно, чтобы Луизон не повторил истории Ледрю. Помните об этом вы, лучшие рабочие Франции! Драма Мартинэ — не мрачное пророчество, а суровое предостережение.


Р. S. Найдется ли в революционной России такой театр, который захочет и сумеет поставить пьесу Мартинэ? Для этого нужны: идейное мужество и высокая художественная техника.

Найдется ли такой театр в предреволюционной Франции?

15 мая 1922 г.