Война и революция.

Предисловие ко второму тому.

Второй том тесно примыкает к первому и отражает крупные этапы и частные эпизоды распада и возрождения международного социализма на основе войны и военной политики правящих классов. Мы старались в «Нашем Слове» регистрировать внутреннюю жизнь социалистических партий, по крайней мере, важнейших стран. Но иностранная пресса доходила неправильно, немецкая— контрабандным или полуконтрабандным путем. Что касается французского социализма, мы не только имели, разумеется, возможность следить за его жизнью вблизи, но и принимали в ней активное участие. Но как раз в этом вопросе французская цензура проявляла особую бдительность. К счастью, бдительность эта была неравномерной, отражая политические колебания парламентских и министерских сфер. К тому же цензура не отличалась проницательностью. Бывали недели, когда статьи, заключавшие малейший намек на критику политики Вандервельде, Реноделя, Лонге, беспощадно перечеркивались синим карандашом. Затем, внезапно наступало просветление, и мы безнаказанно печатали статьи в духе революционного интернационализма.

Среди французов.

Вскоре по приезде в Париж (в ноябре 1914 г. — Л.Т.), я разыскал Монатта, одного из редакторов синдикалистского журнала «La Vie Ouvrière» («Рабочая Жизнь»). Маленький, худощавый, энергичный, бывший учитель, потом корректор по профессии, типичный парижский рабочий по виду, с неизбежной каскеткой на голове, козырьком набок, Монатт сразу перешел, в беседе, на основные вопросы движения. Он ни на минуту не уклонялся в сторону примирения с милитаризмом и буржуазным государством. Но где искать выхода?.. Через него я познакомился, а потом и близко сошелся с журналистом Росмером*, с секретарем синдиката металлистов Мергеймом, осторожным и вкрадчивым, с журналистом Гильбо, впоследствии заочно приговоренным к смерти, с секретарем синдиката бондарей «папашей» Бурдероном, старым аллеманистом, с боевой пацифисткой Луизой Сомоно, с учителем Лорио, который искал выхода на дорогу революционного социализма, и другими. Анархо-синдикалисты, оставшиеся верными старому знамени, пытались в первое время объяснять крушение Интернационала пагубным влиянием марксизма и парламентаризма, которые отождествлялись в их представлении. Но факт почти поголовного перехода руководителей синдикалистской Всеобщей Конфедерации Труда в правительственный лагерь являлся слишком очевидным ниспровержением этой точки зрения, тем более, что в рядах самой социалистической партии все выше поднимался голос оппозиции. Лорио и Сомоно были членами партии. Таким образом, старые идейные размежевания стирались. Место их занимали новые.

* Ныне активный деятель Коммунистического Интернационала. — Л.Т.

Шла подготовка к Циммервальдской конференции. В Париже мы прилагали все усилия к тому, чтобы обеспечить внушительное представительство на ней левых элементов французского рабочего движения. Но это было не легко. Молодые и активные элементы были мобилизованы. «Пацифисты» тыла отличались, главным образом, умеренностью и осторожностью. Лонге уже тогда заигрывал с оппозицией, сам позволял себе роскошь оппозиционного жеста в парламенте и печати, но всегда по второстепенным вопросам и всегда в пределах «защиты отечества». Как только дело касалось военных кредитов, Лонге вотировал за них с добросовестностью парламентского поденщика буржуазии. Летом 1915 года прибыл в Париж итальянский депутат Моргари, с целью привлечь французских и английских социалистов на Циммервальдскую конференцию. Сам Моргари — итальянский «интегралист», т.-е. представитель довольно неоформленного, идеалистического, весьма эклектического мировоззрения. Он встал, однако, с самого начала войны на позицию интернационализма, сперва довольно пассивно, затем более решительно. На террасе кафе одного из больших бульваров у нас произошло, при участии Моргари, совещание с левыми французским депутатами и с кандидатами на левизну. Пока беседа ограничивалась общими суждениями о необходимости восстановления международных связей, дело шло довольно гладко. Но когда Моргари в простоте душевной перешел к чисто практической постановке вопроса и заговорил о необходимости получить фальшивые паспорта для конспиративнрй поездки в Швейцарию, — сам он несколько увлекался «карбонарской» стороной дела, — у господ депутатов вытянулись лица, и один из них, не помню, кто именно, заторопился подозвать гарсона и заплатить за весь кофе, потребленный маленьким международным совещанием. Тем дело и кончилось… Монатт и Росмер были, тем временем, мобилизованы и не могли ехать. На конференцию отправились мы только с Мергеймом и Бурдероном, очень умеренными в тот период пацифистами. Их лозунгом было: восстановить Интернационал, каким он был до начала войны. В Швейцарию они тронулись не без больших колебаний.

Карл Либкнехт — Гуго Гаазе.

Либкнехта не было в Циммервальде, — он уже был пленником гогенцоллернской армии, прежде чем стать пленником тюрьмы, но его имя произносилось на конференции не раз. Оно, вообще, стало нарицательным в борьбе, раздиравшей европейский, а затем и американский социализм. Либкнехт был важнейшей нашей опорой: живым доводом, примером и образцом в критической компании против социал-патриотизма в странах Антанты. Хотя, с другой стороны, французские и русские социал-патриоты с неподражаемым бесстыдством цитировали не раз речи Либкнехта, как доказательство преступности германского милитаризма и нравственной правоты правительств Антанты. Они и в этом отношении только подпевали капиталистической прессе.

Карла Либкнехта я знал в течение многих лет, хотя встречался с ним сравнительно редко: экспансивный, легко воспламеняющийся, он резко выделялся на фоне чинной, безличной и безразличной партийной бюрократии. Отличаясь даже внешностью своей, особенно полными губами и темными курчавыми волосами, которые делали его похожим на «инородца», хотя он был чистокровным немцем, Либкнехт всегда оставался наполовину чужаком в доме германской социал-демократии, с ее внутренней размеренностью и всегдашней готовностью на компромисс. Он не был теоретиком. Он не вырабатывал самостоятельной оценки исторического развития, не занимался теоретическим предвидением завтрашнего дня, но его неподдельный и глубоко революционный инстинкт всегда направлял его — через те или другие колебания — на правильный путь. Бебель знал Карла Либкнехта с детских лет и относился к нему до самой смерти своей, как к подростку или как к юноше, — приблизительно так, как Вильгельм Либкнехт долго относился к самому Бебелю. К негодующим протестам Карла против оппортунистической политики партии или ее отдельных частей Бебель относился не без иронической симпатии, чуть сдвинув угол своего тонкого рта, но простора Карлу не давал. А слово Бебеля, почти до смерти его, сохраняло в партии решающее значение.

Либкнехт был подлинным революционером и неподдельным интернационалистом. Значительную часть времени и сил он отдавал связям и интересам, лежавшим за пределами немецкой партии. Он был тесно связан с русскими и польскими революционерами, с иными — личной дружбой, со многими — личной помощью. Через некоторое время после смерти первой своей жены, он женился на русской. События русской революции заражали его чрезвычайно. Победу контр-революции он переживал вместе с нами. Он нашел до известной степени выход своей революционной энергии в работе среди молодежи, в анти-милитаристской пропаганде. Верхи партии относились очень недоброжелательно к этой беспокойной деятельности. Прокуратура обратила на нее свое внимание. Столкновение с немецким судом дало Либкнехту необходимый боевой закал, наряду с возможностью отчетливее увидеть и оценить среднего немецкого партийного бюрократа, злобно огрызающегося на безумца, который угрожает нарушить мирное и беспечальное житие. Либкнехт кипел и негодовал — не за себя, а за партию.

Таким встретил Либкнехт великую войну. В первый момент создавшаяся обстановка, несомненно, озадачила его. В течение нескольких недель он искал пути, — затем нашел и уже не сходил с него до конца. Он был убит на посту бойца гражданской войны — между одной баррикадой и другой — задолго до того, как успел дать революции все, что мог ей дать. Но его несравненная нравственная личность успела целиком развернуться во время войны. Его борьба против торжествующей, всемогущей, победоносной, наглой гогенцоллернской солдатчины, против лакейски-самодовольного, услужливо-подлого партийного мещанства, которое скалило на него свои клыки, останется навсегда образцом прекрасного нравственного героизма. Имя Карла Либкнехта будет неизбежно будить отголосок в веках.

Не было в Циммервальде и Гуго Гаазе, хотя предшествовавшие конференции слухи говорили об его приезде. Конференция от этого не много потеряла, так как вряд ли Гаазе способен был дать ей что-либо сверх того, что дал Ледебур. О Гуго Гаазе нужно здесь сказать несколько слов.

Во главе умеренной социал-демократической оппозиции во время войны стал «вождь» партии, которого Бебель за несколько лет до смерти почти официально короновал в свои заместители. Гаазе был провинциальным кенигсбергским адвокатом без большого кругозора, без большого политического темперамента, но по-своему честным и преданным делу партии. Как оратор, он был сух, не оригинален, с жестким кенигсбергским произношением. Писателем Гаазе не был вовсе. В начале столетия, когда он еще проживал в Кенигсберге, он увлекался, насколько помню, кантианской философией, но, кажется, эти его увлечения не оставили печатных следов. Как и у Либкнехта, у Гаазе были довольно широкие связи с русскими революционерами: через Кенигсберг шло много конспиративных путей, по которым проникали в Россию эмигранты и нелегальная литература, и когда немецкая полиция открыла поход против революционной контрабанды (в 1903 г.), Гаазе выступил, как самый энергичный защитник русских революционеров.

Бебель облюбовал Гаазе. Старика привлекал, несомненно, идеализм Гаазе — не широкий революционный идеализм, которого у Гаазе не было, а более узкий, более личный и житейский, — например, готовность во имя партийных интересов отказаться от богатой адвокатской практики в Кенигсберге, — черта, которая не столь часто встречалась среди верхов социал-демократической бюрократии. Об этой не бог весть какой героической готовности Гаазе пожертвовать доходной практикой ради партийной работы в Берлине Бебель, к великому смущению русских революционеров — говорил даже в своей речи на партийном съезде, кажется, в Иене, настойчиво рекомендуя Гаазе на пост второго председателя Центрального Комитета партии. Мягкий и внимательный в личных отношениях, Гаазе в политике оставался до конца тем, чем был по природе: честной посредственностью, провинциальным демократом без теоретического кругозора и революционного темперамента. Во всяком критическом положении он склонен был воздерживаться от бесповоротных решений, прибегая к полумерам и выжиданию. Немудрено, если партия независимых избрала его в свои вожди. На этом посту он и погиб.

После Циммервальда.

Циммервальдская конференция дала большой толчок развитию анти-военного движения и, несомненно, содействовала оформлению социалистических группировок. Связь «Нашего Слова» с левым центром (Мартов и его друзья) оборвалась. В Германии шире развернули свое знамя спартаковцы. Во Франции образовался так называемый «Комитет для восстановления международных связей пролетариата». В нем элементы центра были, однако, еще весьма влиятельны. В рабочих массах все отчетливее проявлялось недовольство социалистической партией и Конфедерацией Труда. Даже в насквозь патриотической парламентской фракции образовалась своя левая, очень правда слабая числом — и без определенной позиции. Из ее среды впоследствии выделились три депутата, принимавших участие в Кинтальской конференций.

Одновременно Циммервальд дал толчок к уплотнению буржуазной реакции. Французская пресса открыла бешеную кампанию против идей, лозунгов и участников Циммервальда. Каждая буржуазная газета имела своего собственного ренегата, который считался великим оракулом в вопросах социализма только потому, что он лишь вчера изменил ему.

В русской колонии Парижа эта борьба находила яркое отражение. Рабочая часть колонии все теснее смыкалась вокруг «Нашего Слова», вынося его на своих плечах среди финансовых и всяких иных затруднений. Буржуазная и ренегатская часть колонии тяготела к посольству. Между Извольским и многочисленными бывшими людьми из левых натягивались многочисленные нити. Корреспондент «Русских Ведомостей» Белоруссов, из бывших народовольцев, отказался передать нуждающимся художникам собранные для них деньги на том основании, что Они «пораженцы» и заключают в своей среде много инородцев. Бывший «крайний левый» большевик Алексинский развернул такую энергию клеветы, что даже не слишком брезгливый авксентьевский «Призыв» оказался вынужден от него отстраниться. На что уже корреспондент милюковской «Речи» — и тот оказался заподозренным в германофильстве, хотя аккуратно в каждой корреспонденции жевал Вильгельма и его канцлера! В русском посольстве усердно переводились на французский язык все статьи «Нашего Слова» и пересылались с соответственными комментариями во французское военное министерство. Оттуда телефонировали м-сье Шалю, весьма невоинственному офицеру, который, в качестве учителя французского языка, провел много лет в России, а ныне выполнял свой патриотический долг в качестве военного цензора: М-сье Шаль вызывал меня к себе, и у нас происходили с ним диалоги божественного комизма, поистине достойные увековечения.

Помню, как с перепуга м-сье Шаль вычеркнул даже некролог графа Витте, не очень, разумеется, лестный для покойника. Я попытался его пристыдить напоминанием о том, что его предки не только не боялись предавать поруганию мертвых царедворцев, но и отрубили голову совершенно живому королю. М-сье Шаль конфузился до слез и объяснял, что он, в сущности, держится почти той же точки зрения, что и я, но что там (неопределенный жест, — очевидно, в сторону русского посольства) очень недовольны, и что мы должны же войти в положение Франции, которая не может раздражать союзников…

Через парламентариев и журналистов правительство предупреждало нас, угрожало нам. Гюстав Эрве требовал нашей высылки из Франции. Ко времени 2-й конференции циммервальдцев (в Кинтаде) для членов редакции «Нашего Слова» не могло быть и речи о получении заграничных паспортов. Члены группы «La Vie Ouvrière» также лишены были возможности выехать заграницу. Только три депутата — Раффен-Дюжанс, Александр Блан и Бризон успели своевременно пробраться в Кинталь, где подписали документы, говорившие гораздо больше, чем хотелось сказать самим депутатам.

Высылка.

В конце концов, терпение правителей французской республики истощилось, и в августе 1916 года парижская префектура довела до моего сведения, что я высылаюсь из Франции в одну из стран по собственному выбору. Впрочем, тут же я был предупрежден, что Англия и Италия отказываются от чести оказать мне гостеприимство. Оставалось вернуться в Швейцарию. Но увы — швейцарская миссия наотрез отказалась визировать мои весьма проблематические документы. Я телеграфировал швейцарским друзьям и получил от них успокоительную телеграмму: вопрос разрешен в положительном смысле. Миссия, однако, по-прежнему, отказывала в визе. Как потом выяснилось, русское посольство, секундируемое французскими и английскими представителями, произвело необходимый нажим на швейцарские власти, и мне было отказано в праве въезда. В Голландию и Скандинавию можно было попасть только через Англию, но английское правительство категорически отказывало в праве проезда. Вообще, как известно, полиция «свободолюбивой» Англии неистовствовала больше всего. Оставалась только одна Испания. Но я отказался выезжать добровольно на Пиренейский полуостров. Около шести недель продолжалась возня с парижской полицией. Филеры преследовали меня по пятам, дежурили у моей квартиры и у редакции нашей газеты, не спуская меня с глаз. Наконец, парижские власти решили применить твердые меры. Префект полиции Лоран, вызвав меня к себе, предупредил меня, что так как я отказываюсь выезжать добровольно, то ко мне явятся два инспектора полиции, — впрочем, «в штатском платье», — прибавил он со всей предупредительностью, на что мне оставалось только разъяснить ему, что на территории его союзника, царя, я привык совершать путешествия в сопровождении жандармов при полной парадной форме… В конце концов, меня вывезли в Испанию и высадили по ту сторону границы, недалеко от Сан-Себастиана*.

* После моей высылки из Франции т. Антонов-Овсеенко продолжал с несокрушимой энергией издание газеты, которая выходила под именем «Начала». С первого дня русской революции французская цензура по отношению к газете усугубилась. Плеши стали резко возрастать. Газета продержалась в марте 1917 г. всего несколько дней: в ознаменование республиканской революции в России правительство французской Республики закрыло газету. — Л.Т.

Во всей этой истории крупную роль играл шеф так называемой юридической полиции, — грубейший и наглейший г. Биде. Он был организатором слежки и высылки. Я упоминаю о нем и об его роли в письме из Кадикса, которое напечатано в этом сборнике. Судьба захотела доставить мне за счет г. Биде некоторое удовлетворение. Несколько месяцев тому назад я случайно узнал, что Биде, грозный олимпиец Биде, заключен в одну из тюрем… Советской Республики*. Яне хотел верить своим ушам. Оказалось, что правительство Франции отправило его в состав военной миссии в Россию для розыскных и, надо полагать, заговорщических дел в Советской Республике. А он имел неосторожность попасться! К этому нужно еще прибавить, что Мальви, сам Мальви, который в качестве министра внутренних дел подписал приказ о высылке меня из Франции за «пацифистскую» агитацию, сам потом по тому же самому обвинению был осужден судом г. Клемансо и изгнан из пределов Республики. Большего удовлетворения нельзя требовать даже и от Немезиды!.. Когда я, признаюсь, не без злорадства, обратил внимание Биде, приведенного ко мне для удостоверения его личности, на это провиденциальное сцепление обстоятельств, он философски развел руками и с убежденностью полицейского стоика заявил: «C’est la marche des événements (таков ход событий)»… Впрочем, он тут же выразил надежду на то, что его недостаточно корректное (о, он это признает!) обращение со мной в Париже не отразится на его судьбе в Москве. Позже он был, кажется, отпущен во Францию при размене пленных.

* Писалось в 1919 г. — Л.Т.

Через Испанию.

В Мадриде меня продержали несколько дней, в тюрьме, затем выслали в Кадикс под надзор полиции. (Гак как испанские власти не имели обо мне решительно никакого представления, то решили на всякий случай отправить меня, в трюме первого отходящего парохода, на остров Кубу. Только мое энергичнейшее сопротивление, вмешательство нескольких случайно обнаружившихся друзей, запрос республиканского депутата в кортесах, мои протестующие телеграммы в редакции оппозиционных газет и пр., освободили меня от этого образовательного путешествия, которое, прошу мне верить, не предусматривалось моей жизненной программой. Попытка проехать из Испании в Швейцарию через Италию не привела ни к чему. Разрешение было, наконец, по настоянию итальянских и швейцарских социалистов, дано, но получено лишь после того, как я уже погрузился с семьей на испанский пароход, отчаливший 25 декабря 1916 года из барселонского порта в Нью-Йорк. Запоздание было, разумеется, преднамеренным.

Путешествие длилось 17 суток. Море было чрезвычайно бурно в эту худшую пору года, и маленький испанский корабль делал все от него зависящее, чтобы напомнить нам о бренности человеческого существования. Население парохода было в высшей степени пестрое, и в своей пестроте — поучительное. Здесь оказалось не мало дезертиров разных стран, преимущественно более высокой марки. Французский художник увозил свои картины, свой талант, свою семью и свое достояние, под покровительством старика-отца, подальше от линии огня. Англо-французский боксер, он же английский беллетрист, двоюродный брат Оскара Уайльда, открыто признавался, что предпочитает сокрушать челюсти господам янки в благородном спорте, чем дать проколоть свои собственные бока какому-нибудь подлому немцу. Чемпион биллиардной игры, безукоризненный джентльмен, возмущался тем, что очередь дошла и до его возраста — и ради чего? ради этой бессмысленной бойни? Нет!.. И он тут же выражал свои не очень бескорыстные симпатии… идеям Циммервальда.

Все остальные были в том же роде: дезертиры, авантюристы, спекулянты, выкинутые из Европы «нежелательные» элементы, — ибо кому же придет в голову добровольно пересекать в такое время Атлантический океан на жалком испанском пароходишке?…

В Нью-Йорке.

Около середины января пароход высадил свой драгоценный груз на берегу, не очень гостеприимной С.-Американской республики. Волей г-на Биде я оказался в Нью-Йорке, в сказочно-прозаическом городе капиталистического автоматизма, где на улицах начинаешь проникаться эстетической теорией кубизма и нравственной философией доллара.

Северо-Американское правительство явно подготовляло в это время общественное мнение к вмешательству в войну. Мелкобуржуазные пацифисты играли в этой подготовке активнейшую роль. Социалистическая партия Соединенных Штатов чрезвычайно отстала в своем идейном развитии от европейского социализма. Однако, то высокомерие, которое открыто выражалось в статьях пока еще нейтральной американской прессы по поводу «беснующейся» Европы, находило свое отражение и в суждениях американских социалистов 0 социалистических партиях Европы. Люди, как Хилквит, тоже не прочь были разыграть из себя социалистического американского дядюшку, который явится в нужный момент в Европу, рассудит и примирит враждующие партии Второго Интернационала.

Американская жизнь с ее обнаженностью от всякой идеологии — достаточно взять в руки газеты! — производит на первых порах удручающее впечатление. Социалисты-иммигранты, игравшие кое-какую роль в Европе, быстро растеривают привезенные из Европы теоретические предпосылки и растворяются в сутолоке повседневной борьбы за существование. В Соединенных Штатах есть обширный слой преуспевающих и полууспевающих иммигрантов: врачей, адвокатов, дантистов, инженеров и пр., которые делят свои драгоценные досуги между концертами европейских знаменитостей и американской социалистической партией. Их миросозерцание состоит из мусора обрывков и лоскутков усвоенной в студенческие годы премудрости. Так как каждый из них имеет, кроме того, автомобиль, то их выбирают неизменно в руководящие комитеты, комиссии и делегации партии. Эта пошлая, невежественная, чванная публика, настоящая программа которой написана на американских банкнотах, налагает печать своего духа на американский социализм. Хилквит — идеальный вождь социализма преуспевающих зубных врачей.

Из всего старого поколения один Евгений Дебс, высокий худой старик с горящими глазами, сохранил веру в социальную революцию и несет эту веру рабочим на гигантских собраниях. Но это лирик, романтик, проповедник, — не политик, не организатор, не вождь. Фактическим руководителем партии оставался Хилквит, все искусство которого состоит в том, чтобы, льстя худшим американским предрассудкам, обходить все и всякие затруднения и сохранять на своем левом фланге Дебса, не нарушая деловой дружбы с кликой Гомперса.

«Новый Мир».

Я вошел в редакцию ежедневной русской рабочей газеты «Новый Мир», в которой уже работали Володарский, Бухарин, Чудновский, Мельничанский, Минкин, Зорин и ряд других товарищей. Наша газета была фактическим центром революционно-интернационалистской пропаганды во всей социалистической партии.

Во всех без исключения национальных федерациях партии имелись работники, владеющие русским языком; с другой стороны, многие члены русской федерации говорили по-английски. Идеи, провозглашавшиеся «Новым Миром», проникали таким путем в широкие круги американского пролетариата. Особенное сочувствие революционная программа «Нового Мира» встречала в немецкой федерации, активная часть которой # сплотилась под знаменем Либкнехта. Мандарины из адвокатов и врачей всполошились. Начались неистовые кружковые интриги против европейских выходцев, которые только вчера-де вступили на американскую почву, не знают американских условий, не знают американской психологии и стремятся навязать американскому рабочему классу свои фантастические методы… При этом, однако, почтенные старожилы неосторожно прибавляли, что методы «Нового Мира» не годятся и для Европы с ее испытанной и заслуженной социал-демократией.

Борьба развернулась с чрезвычайной остротой. В русской федерации «испытанные» и «заслуженные» мандарины были сразу оттеснены. В немецкой федерации старик Шлютер, главный редактор «Volkszeitung» и соратник Хилквита, все больше уступал влияние молодому редактору Лоре, который шел с нами заодно. Латыши были целиком с нами. Финская федерация тяготела к нам. Мы все успешнее проникали в могущественную еврейскую федерацию с ее четырнадцати-этажным дворцом, откуда ежедневно извергалось двести тысяч экземпляров газеты «Форвертс», с затхлым духом сентиментально-мещанского социализма, всегда готового к измене и предательству. Среди чисто-американской рабочей массы, или «американских американцев», как их называют в отличие от американских немцев, русских, евреев и пр., связи и влияние социалистической партии в целом и нашего революционного крыла, в частности, были очень незначительны и, главное, не оформлены. Английская газета партии «The Call» велась в духе бессодержательного пацифистского нейтрализма. Задача проникновения в тред-юнионы стояла перед марксистами, как почти непочатый вопрос. Мы решили начать с постановки боевого марксистского еженедельника. В качестве редактора наметили т. Фрейна. Подготовительные работы шли полным ходом. Но они были сорваны — русской революцией.

Отголоски революции.

После таинственного молчания в течение двух-трех дней пришли о ней первые телеграфные сведения, смутные и хаотические. Многоплеменный рабочий Нью-Йорк был весь охвачен тревожным восторгом. Хотели и боялись надеяться. Сведения были скудные. Американская пресса находилась в состоянии полной растерянности. Отовсюду бегали в редакцию «Нового Мира» журналисты, интервьюеры, хроникеры, репортеры. На некоторое время наша газета стала в фокусе всей нью-йоркской печати. Из социалистических редакций и организаций звонили непрерывно.

— Пришла телеграмма о том, что в Петербурге министерство Гучкова-Милюкова. Что это, значит?

— Что завтра будет министерство Милюкова-Керенского.

— Вот как, а потом?

— А потом… потом будем мы.

— Ого!..

Пошли необычайные по размерам и настроениям митинги во всех частях Нью-Йорка. Весть о том, что над Зимним Дворцом развевается красное знамя, вызывала повсюду восторженный рев. Не только русские эмигранты, но и дети их, часто уже почти не знающие русского языка, приходили на эти собрания подышать отраженным восторгом революции.

Уже с первых дней обозначилось, что события революции не только не сплотят эмиграции, но, наоборот, будут еще дальше углублять раскол в американском социализме. Мандарины партии заняли, конечно, чисто демократическую позицию. Редактор «Форвертса» высказывался в том смысле, что русский народ не дорос до республики, и, с своей стороны, вполне был готов приветствовать знамя конституционной монархии. Статьи «Нового Мира» о завоевании власти пролетариатом казались этим людям чистейшим революционным бредом. Они чувствовали себя тем тверже, что могли ссылаться на авторитет Плеханова. Но рабочая масса повернулась к ним спиной.

Возвращение.

Встал вопрос о возвращении в Россию. Старики-эмигранты, разумеется, не собирались расставаться со своими насиженными местами. Но молодежь, т.-е. революционное крыло партии, стремилась сняться с места почти поголовно. Как ехать? Каким путем? Пустят ли? Образовалось два «направления»: одни решали ехать через Тихий океан и Японию, другие — через Атлантику и Скандинавию. Я принадлежал к этой второй группе.

В посольстве наблюдалось полное помрачение умов. Через несколько дней после первой телеграммы о революции, там, наконец, решились убрать со стены портрет Николая II и перечеркивать слово «императорский» на оттисках печати. После больших хлопот мы получили документы на проезд в милюковско-гучковскую Россию — и в марте уселись на норвежский пароход, который обещал нас в две недели доставить в Христианию. Однако, и на этом пути выросли препятствия. В Галифаксе я был арестован, вместе с пятью другими товарищами, и водворен в Амгерсте (Канада), в лагерь для военно-пленных. Только через месяц мы получили возможность продолжать наш путь. Канадскому жандармскому офицеру Меккену, который подверг нас аресту, я пригрозил на прощанье, что внесу на Учредительном Собрании запрос министру иностранных дел Милюкову относительно издевательства англо-канадской полиции над русскими гражданами.

— Надеюсь, — ответил находчивый жандарм, — что вы не попадете в Учредительное Собрание.


В заключение будет не лишним сделать несколько пояснений относительно терминологии. Во всей книге речь идет о социал-демократах, а не о коммунистах, ибо в те времена все мы еще назывались социал-демократами, — название теоретически неправильное, ставшее окончательно несостоятельным в эпоху империализма, но исторически вполне объяснимое. Рабочий класс во всех странах пробуждался под демократическими лозунгами. Маркс, Энгельс и Лассаль участвовали в революции 1848-го года, как крайнее левое крыло демократии. Чартистское движение в Англии шло под демократическим знаменем. Идя на левом фланге, социалисты все резче и решительнее подчеркивают, что они не просто демократы, а социалисты. Отсюда самое наименование; социалисты-демократы, или социал-демократы. Под этим знаменем идет создание самостоятельной рабочей партии. Традиционная демократическая идеология, однако, сохраняется — не в том смысле, что демократия расценивается, как прогрессивная государственная форма по сравнению с феодально-абсолютистским государством (это, разумеется, бесспорно), но и в смысле большего или меньшего традиционного фетишизма демократии.

Во время войны Центральная и Восточная Европа находилась еще под властью трех могущественных монархий: Гогенцоллернской, Габсбургской и Романовской. Естественно, если лозунги демократии занимали видное место в нашей революционной агитации. Естественно, также, если вопросы войны, мира, социальных преобразований, национальных взаимоотношений укладывались нами в рамки демократической государственности или, по крайней мере, формулировались на языке демократической терминологии. Достаточно напомнить, что еще в эпоху мартовской революции 1917 г. мы связывали формально свою агитацию с лозунгом учредительного собрания.

Но чистейшим вздором являются утверждения, будто с октября 1917 или даже с января 1918 года в отношении марксистов к демократии произошла коренная, принципиальная перемена. Теоретические ренегаты, как Каутский, почерпают этот довод в своей нечистой совести, широкие же круги оппортунистов действительно думают, что мы «отреклись» от важнейшей части старой программы, ибо им, в предшествующую, до-советскую эпоху, совершенно чуждо было наше диалектическое отношение к демократии.

Под этим, углом зрения нужно подходить к тем статьям настоящего сборника, где социально-революционная постановка вопросов сочетается с демократическими формулировками. Это относится в особенности к статье «Программа мира», представляющей собою сводку серии статей, напечатанных в свое время в «Нашем Слове». Но поскольку мы от текущей политики восходили к теории, мы, марксисты, уже в тот период не оставляли никакого места сомнениям относительно условного и преходящего значения демократии в социальной механике классовой борьбы.-В статье «Вавилоны отечественной мысли», написанной в 1916 г., говорится на этот счет следующее: «Ставить социалистическую политику под верховный контроль кантовского нравственного закона — так же, как и подчинять классовую борьбу пролетариата нормам политической демократии, — значит в принципе капитулировать пред классовым обществом». В этой принципиальной и для действительного марксиста бесспорной формулировке заложено целиком то революционно-диалектическое отношение к демократии, которое наша партия развернула и теоретически и практически со времени Октябрьской революции.


В этих двух томах собрано не все написанное нами за период великой бойни по вопросам социализма. Мы устранили то, что явно утратило значение, что было вызвано мимолетными событиями, или что заключало в себе отдельные ошибочные оценки, давно исправленные ходом событий, нашедших свое отражение в дальнейших статьях. Как уже сказано в предисловии к первому тому, мы при подборе и группировке материала имели в виду главным образом новое поколение читателей, которому для обобщений нужен живой фактический материал прошлого. В сборник вошло все же много эпизодического материала. Если мы не устранили целого ряда таких эпизодических статей и даже заметок, то не потому, что придавали им самостоятельное значение, а именно потому, что подходили к ним под углом зрения нового читателя: нам казалось, что эти эпизоды борьбы могут помочь лучше, конкретнее и нагляднее разобраться в ряде особенностей нашей вчерашней истории, чем ряд обобщений, не опирающихся ни на личный политический опыт, ни на знание фактов чужого опыта.

Л. Троцкий.

22 мая 1922 г.