«Большевик», № 12-13, 20 октября 1924 г.

Избыток усердия.

В № 10-м «Большевика» тов. Вардин посвятил около пяти страниц моей книге «О Ленине». На этих пяти страницах сосредоточено столько теоретического вздора, политической фальши, нескладицы вообще, что можно говорить об установлении тов. Вардиным нового советского рекорда уплотненной путаницы. Следовало бы, пожалуй, пройти мимо этих пяти страниц, если бы не важность и значительность темы. Вот из уважения к этой последней я считаю необходимым привести важнейшие соображения тов. Вардина и показать чего они стоят.

I.

Автор цитирует мои слова: «Еслиб мы не взяли власти в октябре, мы ее не взяли бы совсем», и заявляет, что в таком категорическом виде это утверждение не верно.

«…Если партия восходящего класса данный благоприятный момент почему-либо упустила, — разъясняет Вардин, — то это не значит, что уже все пропало (!), что никогда (!!) более подходящая для захвата власти обстановка не повторится».

Таким образом Вардин решается представить дело так, будто я считаю, что пролетариат каждой данной страны имеет возможность только один раз во всем ходе мировой истории сделать попытку захвата власти, подобно тому, как живые организмы один раз рождаются и один раз умирают. Совершенно непонятно, каким образом подобного рода чепуха может прийти, в человеческую голову! Может быть, однако, это просто неловкой выражение? Нет, Вардин подчеркивает, повторяет и усугубляет эту чепуху.

«Троцкому кажется, — пишет он, — что один раз в жизни приходит «час» пролетариата, и если он этот «час» упустил, тогда прощай мечта о захвате власти. Это — политическая метафизика».

Какая тут политическая метафизика? Тут нет материала и для метафизики, тут вопиющий вздор — и только. Но Вардин и на этом не успокаивается.

«Свой метафизический «закон»,—продолжает критик, — об одном обязательном сроке для совершения переворота, тов. Троцкий применяет к Германии. Он рассуждает следующим образом. Большевики совсем не взяли бы власти, если бы не взяли ее в октябре 1917 г. Из всех (?!) его рассуждений вытекает, что немецкие коммунисты не возьмут более власти, ибо они не взяли ее в идеально благоприятный срок, — в октябре 1923 г.».

Предел нелепости, как видит читатель, превзойден окончательно. Выходит, будто немецкий пролетариат, упустивший, по вине партийного руководства, классическую революционную ситуацию 1923 г., навсегда приговаривается к лишению прав на захват власти! Известно (всем тем, кому это известно), что Маркс в своей «Гражданской войне» обвинял парижский пролетариат в том, что он не сделал всех необходимых выводов из парижской коммуны и не захватил власти во Франции. С точки зрения, которую для меня так любезно, но неуклюже фабрикует Вардин, вытекает, что и французский пролетариат не может более надеяться на захват власти. Привлекши таким же методом историю чартизма, можно придти к выводу, что английскому пролетариату не видать власти, как своих ушей.

Но откуда же, откуда весь этот несосветимый вздор? Вардин пытается вывести его из единственной цитированной выше фразы: «Еслиб мы не взяли власти в октябре, мы ее не взяли бы совсем». Но о чем идет у меня речь? Я полемизирую с теми товарищами, которые теперь, несколько лет спустя, думают, что мы могли бы взять власть не только в октябре, но и три месяца или полгода спустя. Я утверждаю, что октябрь был уж, пожалуй, последним сроком, что дальше начинался отлив, и что если бы мы не взяли власти в октябре, мы не взяли бы ее ни на три, ни на шесть месяцев позже, «мы ее не взяли бы совсем». Эти последние слова относятся, очевидно, не ко всему течению человеческой или российской истории, а к той конкретной революционной ситуации, которая создана была войной и разрешилась сперва Февралем, а затем Октябрем. Я спорю против того выжидательного фатализма, который считает, что если мы усиливались в августе, сентябре, октябре 1917 г., то мы еще более усилились бы к январю, февралю, марту 1918 г. Нет, говорю я, это не так. Революционная ситуация имеет свой момент высшего обострения, момент, который длится недели, но никак не годы, и после которого наступает резкое изменение соотношения сил в пользу контр-революционных классов, если революционный класс не сумеет и не успеет овладеть властью. На эту тему, как известно, накануне Октября шла в партии ожесточенная полемика. Именно Ленин в последние недели перед Октябрем ставил вопрос так: сейчас или никогда! Вот несколько живых иллюстраций. 29 сентября Ленин пишет: «Не брать власти теперь, «ждать», болтать в ЦИКе, ограничиться «борьбой за орган» (Совет), «борьбой за съезд», значит погубить революцию». Погубить революцию! Вечером 24 октября Ленин пишет: «Положение до нельзя критическое. Яснее ясного, что теперь уже поистине промедление в восстании смерти подобно». Какая ужасающая метафизика! Неужели же если пролетариат не возьмет в положенный ему «час» власти, то этим самым он обрекает себя на гибель («смерти подобно»), ибо известно, что после смерти никто власти не брал. Дальше, в том же письме: «Нельзя ждать! Можно потерять все!! Как так: потерять «все»? Ведь мы слышали от Вардина, что упустивший срок пролетариат хотя и бывает бит, но зато крепко научается и тем самым становится способен к захвату власти.

Совершенно верно, что пролетариат учится из поражений, но учится он от тех именно, которые говорят ему: упущение революционной ситуации есть величайшее и опаснейшее поражение. Оно отодвигает революцию в неопределенное будущее. Два-три таких поражения в Европе, какое произошло в прошлом году в Германии, — и американский капитал может успеть надолго придушить Европу. Она и при этом когда-нибудь (например, после революции в Америке) воспрянет. Но лишь «когда-нибудь». А мы хотим, чтобы она воспряла теперь. Против ультимативной постановки вопроса Лениным (сейчас или никогда!) решительно возражало известное письмо «К текущему моменту».

«Глубокой исторической неправдой, — говорило это письмо, — будет такая постановка вопроса о переходе власти в руки пролетарской партии: или сейчас или никогда. Нет! Партия пролетариата будет расти, ее программа будет выясняться все более широким массам. Она будет иметь возможность в еще более широкой форме продолжать беспощадное разоблачение политики меньшевиков и эсеров, которые стали на пути действительного перехода власти в руки большинства народа. И только одним способом может она прервать свои успехи, именно тем, что она в нынешних обстоятельствах возьмет инициативу выступления и тем подставит пролетариат под удары всей сплотившейся контрреволюции, поддержанной мелко-буржуазной демократией. Против этой губительной политики мы подымем голос предостережения».

Письмо это было написано 14 октября, то-есть за две недели до октябрьского переворота.

Ленин вел беспощадную войну против того ложно-оптимистического фатализма, который политически означал выжидательную пассивность. Ленин ставил вопрос ребром: сейчас, немедленно, теперь же! Он, конечно, не создавал этим вардинского метафизического закона, в силу которого история на всем своем течении отпустила будто бы пролетариату каждой нации только один час на захват власти. Над таким ребяческим вздором взрослые люди вообще не останавливаются. Когда Ленин провозглашал: «сейчас или никогда», он имел в виду не исторический процесс в целом, а данную, живую, конкретную революционную ситуацию; пролетариат возьмет власть либо на данном этапе развития революции, — говорил он, — либо не возьмет ее вовсе. Если упустим момент, обстановка резко изменится к невыгоде для пролетариата, и нужно будет ждать неопределенно долгое время возрождения революционной ситуации. Та же самая мысль выражена мною в цитированной Вардиным фразе.

Еслиб я ограничился даже только этой единой фразой, и тогда ее нельзя было бы, без злой воли, понять иначе, чем она сказана. Но у меня есть к этой фразе дальнейшие пояснения, которые не только не оставляют места добросовестным сомнениям, но исключают самую возможность каких бы то ни было софистических истолкований. Я разъясняю далее (стр. 66), что если бы мы стали медлить и выжидать, масса отлила бы от нашей партии, потеряв к ней доверие, буржуазия получила бы передышку, и в результате «соотношение сил могло бы радикально измениться, и пролетарский переворот отодвинулся бы в неопределенную даль». В неопределенную даль, т. Вардин. Таким образом, здесь всеми буквами сказано, что упущение времени означало бы не то, что пролетарский переворот стал бы невозможен до окончания веков, а лишь то, что он отодвинулся бы на совершенно неопределенное время. Теперь, надеюсь, уж совершенно ясно, что весь этот великолепный «закон» насчет того, будто пролетариату один раз в истории предоставляется (господом-богом, что-ли?) возможность захватить власть, изобретен тов. Вардиным не только в противоречии со здравым смыслом, но и наперекор совершенно точному, ясному, не допускающему никаких лжетолкований тексту той самой книги, о которой наш обличитель метафизики рассуждает.

Теперь специально о Германии. Еслиб я даже совершенно нигде не высказывался по поводу перспектив немецкой революции, и тогда тов. Вардин не имел бы ни малейшего права приписывать мне те невероятные выводы, какие он разворачивает в своей статье. Но положение усугубляется тем, что я со всей точностью и конкретностью высказывался по этим вопросам в печати, и притом не раз. Я считаю необходимым привести две цитаты, которые, надеюсь, бросят необходимый свет и на вопрос о немецких революционных перспективах, и на вопрос о полемических приемах Вардина.

В предисловии к своей книге: «Пять лет Коминтерна», помеченном 22 мая 1924 года, я писал:

«Школа буржуазной реакции, надо надеяться довольно скоро заставит германский пролетариат в подавляющем его большинстве усвоить себе революционную ориентировку, на этот раз более определенно и крепко. Нужно всемерно помогать этому процессу. Нужно ускорять его. Но никак нельзя перескочить через его неизбежные этапы. Представлять себе дело так, будто ничего особенного не случилось, будто произошла лишь некоторая заминка и пр., было бы в корне неправильно и грозило бы величайшими ошибками стратегического порядка. То, что случилось, — не поверхностная заминка, а огромное поражение. Смысл его должен быть усвоен авангардом пролетариата… Революционный прилив, затем отлив, и новый прилив — эти процессы имеют свою внутреннюю логику и свой темп. Революции не только развертываются, — говорили мы, — революции организуются. Но организовать революцию можно только на основе ее внутреннего развития… Самая лучшая революционная партия не может по произволу вызвать новую революцию на второй день после поражения, как самый лучший акушер не может вызывать роды каждые три или каждые пять месяцев… Немецкому пролетариату нужно пройти через стадию восстановления и собирания сил для новой революционной кульминации, прежде чем коммунистическая партия, оценив обстановку, сможет дать сигнал к новому штурму…

«Два величайших урока отмечают историю германской коммунистической партии: март 1921 года и ноябрь 1923 года. В первом случае партия приняла собственное нетерпение за созревшую революционную ситуацию: во втором случае она не узнала созревшей революционной ситуации и упустила ее. Это те предельные опасности «слева» и «справа», меж которых вообще проходит политика пролетарской партии в нашу эпоху. Будем твердо надеяться, что богатой боями, поражениями и опытом немецкой коммунистической партии удастся в не cтоль отдаленном будущем провести свой корабль между «мартовской» Сциллой и «ноябрьской» Харибдой и обеспечить германскому пролетариату то, что он честно заслужил: победу»!

Примерно, через месяц после написания этой статьи, которая вошла также в мой сборник «Запад и Восток», я говорил на медицинском съезде 21 июня 1924 года:

«После поражения 1905 года нам понадобилось семь лет, чтобы движение, под влиянием Ленского толчка, снова быстро пошло в гору, понадобилось двенадцать лет, чтобы вторая революция дала победу пролетариату. Германский пролетариат потерпел в прошлом году величайшее поражение. Ему нужен известный и притом значительный промежуток времени, чтобы переварить это поражение, усвоить его урок и оправиться от него, заново собрать свои силы, причем обеспечить ему победу коммунистическая партия сможет лишь в том случае, если полностью и целиком сама усвоит уроки прошлого года. Сколько времени понадобиться на эти процессы? Пять лет? Двенадцать лет? Никакого точного ответа на этот вопрос дать нельзя. Можно лишь высказать то общее соображение, что темп развития, в смысле радикального изменения политической обстановки, стал после войны гораздо более быстрым, лихорадочным, чем до войны… В этом и состоит глубоко революционный характер всей нашей эпохи, и этот характер заставляет нас делать тот вывод, что торжество контр-революции в Германии не может быть длительным».

Читатель, надеюсь, видит, что все это так же похоже на «метафизический закон», как литературные приемы тов. Вардина похожи на добросовестность.

Вот каким образом обстоит дело с основной, наиболее принципиальной «ошибкой», открытой в моей книге усердным критиком.

II.

В главе о Брест-Литовске я сравниваю отказ от подписания мира в начале 1918 г. с походом на Варшаву в 1920 г. И там и здесь руководящим началом было стремление дать с востока толчок европейской революции. В одном случае был расчет на то, что попытка немецкого милитаризма наступать на пролетарскую революцию, отказавшуюся от продолжения войны, чрезвычайно углубит революционные противоречия в Германии и ускорит их взрыв. В другом случае был расчет на то, что военный удар, нанесенный польской реакции, ускорит революцию в Польше и па запад от нее. Я говорю мимоходом в своей брошюре, что принципиальной разницы в подходе к вопросу в обоих этих случаях не было: и там и здесь политическая линия строилась под углом зрения международной революции. «Принципиальной разницы нет,—пишу я,—но есть разница в степени риска». По этому поводу тов. Вардин разражается олимпийскими громами: моя постановка вопроса есть, видите ли, «образчик чисто отвлеченного, формального подхода к вопросу, — без конкретного анализа, без учета конкретной обстановки». Давши свой «конкретный анализ», т. е. перечисливши кое-как условия, давно проанализированные и всем известные, Вардин приходит к тому выводу, что рисковать в условиях Бреста, значило «рисковать головой революции»; иное дело, говорит он, поход на Варшаву: «рисковать в данном случае не значит рисковать головой революции». Прекрасно, но ведь это именно и значит, что тут была разница в степени риска: в одном случае рисковали головой, а в другом только рукой или ногой (частью территории, например). Вооруженный до зубов своим конкретным анализом, Вардин лишь пересказывает своими словами сказанное у меня в книжке на стр. 88-й:

«…то, что знаменательно для Ленина в идее варшавского похода, — говорится там, — это — мужественность замысла. Риск был велик, но цель превосходила риск. Возможная неудача плана не несла с собою опасности самому существованию советский республики, а только ее ослабление…».

Таким образом, у меня совершенно ясно и точно сказано еще прежде, чем на Вардина снизошла благодать «конкретного анализа», почему риск похода на Варшаву, несмотря на обнаружившуюся несостоятельность этого похода, был законным революционным риском, и, наоборот, почему незаконным и недопустимым был риск неподписания брест-литовского мира, после того как все остальные политические ресурсы были исчерпаны. Ничего ровно тов. Вардин к моим соображениям не прибавил. Ему, очевидно, кажется, что я «ослабляю» или «смягчаю» ошибку, говоря, что принципиальный критерий был тот же в дни Бреста и в дни Варшавы. Но его опасения неосновательны. Если неправильное применение революционного критерия к конкретной обстановке грозит гибелью революции, то революции не легче от того, что критерий правильный. Разница лишь та, что человек с правильным общим критерием легче способен понять неправильность данного конкретного применения и, следовательно, намучиться из собственной ошибки. Так, например, когда критик подходит к книге с маркисистским критерием, то, хотя он и не застрахован этим одним от ошибок, но с ним легче дотолковаться. Когда же критик подходит к книге с таким «критерием»: во что бы то ни стало найти ошибки, — то с такого критика взятки гладки.

Теперь самое главное. Формулу эту — разница не в принципе, а в степени риска — я даю потому, что она, как мне кажется, выдвигает вперед именно ту черту Ленина, которая в этом случае особенно ярко сказалась: не в каком-нибудь особенном принципиальном подходе Ленина к вопросу было тут дело, а в его чутье, в его глазомере, в его сметке, в его великой политической интуиции. «Доводы» вообще являлись у него в таких случаях потом. И хотя проверка «от разума» производилась глубокая и архи-тщательная, но первую, в большинстве безошибочную, наметку решения давала интуиция. Секрет гениальности (один из ее секретов) и состоит в гармоническом равновесии между подсознательным-и разумом — при соответственной мощности обоих. Но это вне интересов нашего критика. Он ищет не иначе, как фальшивого следа.

III.

На стр. 102 моей книги «О Ленине» рассказано:

«Газеты особенно ухватились за слова «грабь награбленное» и ворочали их на все лады: и в передовицах, и в стихах, и в фельетонах. — И далось им это «грабь награбленное», — с шутливым отчаянием говорил раз Ленин. — Да чьи это слова? — спросил я, — или это выдумка? — Да нет же, я как то действительно это сказал,—ответил Ленин, — сказал да и позабыл, а они из этого сделали целую программу. — И он юмористически замахал руками».

Негодованию тов. Вардина по поводу этого эпизода нет конца. Он напоминает, что этот рассказ уже вызвал в нашей печати «законнейший протест».» Да и могло ли быть иначе? Ведь в сущности я почти-что покушаюсь — задним числом! — на экспроприацию экспроприаторов, на ликвидацию помещичьей и капиталистической собственности, на раскулачивание кулака. Вардин прямо говорит, что это есть «переоценка нашего прошлого». Так всеми буквами и напечатано! Буквально теряешься, с какого конца подступить к такого рода уплотненному вздору. Подойдем сперва к вопросу политически. Отношение к процессу экспроприации, к ходу его, к методам его, — а ведь в этом именно и состоит «наше прошлое» — можно, казалось бы, определить на основании более положительных признаков, чем мои воспоминания о том, как Ленин в известный момент отнесся к той или другой собственной агитационной формулировке. Верно или неверно моя память передает мне весь рассказанный эпизод, — об этом мы еще потолкуем, — но поистине непристойно говорить по этому поводу о «переоценке нашего прошлого». Переоценка — каким методом? Не таким ли, что я Ленина заставляю каяться в своих грехах по части экспроприации имущих? Или ваши слова о переоценке не нужно брать столь всерьез? Может быть вы не это желали выразить? Что же вы желали «выразить»? Свое невыразимое усердие?

Подойдем к вопросу психологически. Я писал свою книжку исключительно по памяти. Эпизод, который рассказан мною выше, имел для меня, как и для читателя, надеюсь, совершенно, так сказать, нейтральное значение: никакой по этому поводу полемики в партии не было, никаких разногласий, оттенков, группировок. Самый этот период и ленинская агитационная формулировка отошли давно в прошлое. Искать поэтому какой-либо политической тенденции в мимоходом рассказанном третьестепенном эпизоде — совершеннейшая бессмыслица, свидетельствующая разве лишь о том, до чего доходит у иных избыток усердия.

Подойдем, наконец, к вопросу лингвинистически *). Уже до Вардина мне пытались популярно объяснить, что «грабь награбленное» — это тебе не латынь, а наше, настоящее революционное, большевистское и пр. Что Ленин воспользовался в известный момент фразой старика-агитатора, который, в ответ на обвинения большевиков в грабительстве, ответил: да, мы грабим награбленное, — это, конечно, в порядке вещей и целиком так сказать, входит в ленинскую методу. Однако же, делать из этого «программу» не годится. Это уж пустосвятство. Мы проводили в известный период политику красного террора. В ответ на кадетски-меньшевистские обвинения против нас в погроме интеллигенции, мы могли ответить: «да, мы за красный погром против черного или белого». Допустимо ли это было? Думаю, что вполне допустимо. Но мы обошлись без такой агитационно-полемической формулировки. •) Лингвистика—познание языков. № 12—13 БОЛЬШЕВИК 99 оставаясь при латинском терроре. Ничто не пошатнулось. Террор наш был настоящим большевистским террором… Это тебе не латынь! — вопят с запозданием на семь лет наши ух-радикалы. Но у Ленина, в подслушанной им формулировке, которая сама по себе имеет не погромный а агитационно-образный характер, нет, разумеется, ни малейшего намека на этакое ухарское отношение к латыни. Он говорит лишь, с иронией над противниками, о «переводе» с латинского языка. Да и откуда у марксиста взяться такому вот презрению к латыни, которое к лицу скорее вставшему на дыбы семинаристу или запорожцу. «Дурни были латинцы — поучал еще Тарас Бульба — не знали горилки». Экспроприация экспроприаторов — это ведь наша латынь, и притом вполне программная. Само слово программа ведь тоже латынь *). В названии нашей партии латынь играет не малую роль, ибо и коммунизм и партия латинского происхождения. Диктатура пролетариата — опять латынь. II эти выражения можно бы, пожалуй, с большим или меньшим успехом агитационно перевести на русский язык. Например, в ответ на буржуазные и меньшевистские обвинения, что у нас не диктатура, а самоуправство, что за нами не пролетариат, а чернь и пр., тот же Ленин мог, мне кажется, в какой-либо речи воскликнуть: да, мы за революционное самоуправство черни против векового самоуправства белой кости. Наши агитаторы могли бы эту фразу понести в массы, она вероятно, оказала бы свое действие. Но ни Ленин и никто другой этого выражения не употребил (не случилось), и мы обходились и обходимся при помощи латинского (латынь!) термина (латынь!) диктатура (латынь!) пролетариата (латынь!). Поменьше усердия! Поменьше пустосвятства!

* Во ограждение себя от возможных филологических громов (такие громы бывают иногда очень полезны для оглушения читателя) отмечаю, что я к „латыни" отношу здесь и слова греческого происхождения: надеюсь, что под интересующим нас углом зрения эта тонкость не имеет значения. — Л.Т.

Но как же все-таки с рассказанным мною эпизодом? Верен ли он? И в чем его смысл. Вардин доказывает невозможность этой беседы с Лениным на том основании, что я будто бы отношу ее к первым неделям после переворота, т. е. к тому именно времени, когда Ленин пустил в оборот формулу о грабеже награбленного. Это единственное соображение Вардина, которое имело бы вес, если бы я действительно относил беседу к первым неделям октября. Но нигде я этого не говорю, и мне непонятно, из чего Вардин вывел свое хронологическое заключение. Наоборот, слова Ленина: «я как-то действительно это сказал, — сказал да и позабыл», свидетельствуют о том, что беседа могла относиться только к более позднему периоду. Я не определял и не пытался определить сколько-нибудь точно момент, когда происходил этот разговор. Привел я его, как уже сказано, не потому, что придавал ему политический вес, а просто, как осколок воспоминаний, хотя бы и малозначительный сам по себе, но связанный с Лениным. Никто не может думать или требовать, чтобы память передала через несколько лет каждое слово и выражение с буквальной точностью. Я это тщательно оговариваю в своей книжке, указывая кроме того, что при писании воспоминаний я сознательно не пользовался никакими пособиями, источниками, справочниками и пр., иначе это был бы совсем уж другой метод работы, который требовал бы других масштабов и налагал бы другую ответственность. «Материалом для биографа» я назвал свои воспоминания в том именно смысле, что они почерпнуты только из памяти и не подвергнуты объективной проверке через документы, сопоставления с другими воспоминаниями и пр. Все это относится полностью и к разбираемому эпизоду. Но раз рассказанный мною по памяти маленький диалог подвергается столь тяжеловесной принципиальной оценке, то нужно сделать это уж как следует быть и, прежде всего, установить необходимые политические и, следовательно, хронологические рамки.

Первый период бури и натиска длился, примерно, от октября, 1917 года до февраля 1918 года. Это был период Смольного. Разговор же происходил, как явствует из смысла его, значительно позже. С этим вполне совпадает показание моей памяти о том, что самый разговор происходил в Москве, не в Смольном, а в Кремле. Переломным моментом от первого периода ко второму явился февраль: Сопротивление эксплуататоров к этому моменту сломлено, экспроприация вчерне произведена, но учет и организация ужасающе отстали от экспроприации. Теперь выдвигаются новые задачи, новые лозунги: контроля, самодисциплины, учета, производительности труда. В центре внимания становится декрет о личной диктатуре на железных дорогах. По этой новой линии идут бои. Меньшевики обвиняют нас в восстановлении только-что разрушенной свирепой дисциплины. Левые эсеры поворачивают фронт против нашей трезвенности и узкого практицизма. Левые коммунисты протестуют против измены заветам Октября. 29-го апреля Ленин писал:

«Попробуйте сопоставить с обычным, ходячим понятием «революционера» лозунги, вытекающие из особенностей переживаемой полосы: лавировать, отступать, выжидать, медленно строить, беспощадно подтягивать, сурово дисциплинировать, громить распущенность… Удивительно ли, что некоторых «революционеров», когда они слышат это, охватывает благородное негодование, и они начинают «громить» нас за забвение традиций! Октябрьской революции…» (Собр. сочин. том XV, стр. 224).

Ленин не отрекается, конечно, от лозунгов до-февральского периода, в том числе и от «грабежа награбленного», но для него они уже относятся к прошлому, они уже исчерпали себя. Повторять их теперь значит не просто играть в бирюльки, но делать дело другого класса. В заседании ВЦИК 29-го апреля, защищая лозунги суровой дисциплины и хозяйственного контроля, которые, по мнению критиков, будто-бы будут не поняты массами и отвергнуты ими, Ленин сказал:

«Беднота крестьянская, которая ничего не выигрывает от грабежей награбленного, она на нашей стороне. Там наши лозунги пройдут. Мы превосходно знаем и наблюдаем, как в деревнях понимают лозунг — грабь награбленное… Пролетариат, масса крестьянства, разоренного и безнадежного в смысле хозяйства, индивидуального, будет на нашей стороне, потому что прекрасно понимает, что простым грабежом Россию удержать нельзя. Нам всем это хорошо известно, и каждый у себя на месте видит это и чувствует это». (Собр. сочин. том XV, стр. 249).

Как видим, и здесь речь идет о грабеже награбленного, но уже по другой, можно сказать, по противоположной линии. Кто пойдет с нами, с нашими лозунгами? — оказывается, те, которые ничего не выигрывают от грабежа награбленного. Стоять дальше на программе «грабежа награбленного» могут только кулаки и их идейные представители. «Мы превосходно знаем и наблюдаем, как в деревнях понимают лозунг грабь награбленное», — понимают по кулацки, т.-е. на место старого грабежа закладывают потихоньку да полегоньку новый. Но мы, передовые пролетарии, знаем: «простым грабежом России удержать нельзя». В натиске на богачей и их богатство мелкий буржуа шел рядом с рабочим и даже нередко дальше и неистовее его. Но когда встал вопрос учета, контроля и организации производства, мелкий буржуа, в лице хотя бы тех же левых эсеров, встал на дабы. Здесь дороги уже расходились. Взбесившийся мелкий буржуа и впредь готов был признавать только одну программу: грабь награбленное. А передовой рабочий стал его за это понемножку расстреливать. Меньшевистская и полуменьшевистская печать злорадно показывала изо дня в день большевикам язык: ведь это же вы выкликали — «грабь награбленное», — ведь это же ваше евангелие, ваша программа; теперь вы не можете справиться с вызванным вами духом. А с другой стороны, левые эсеры и отчасти левые коммунисты говорили: завладевши властью, вы уже отказываетесь от «пламенных» лозунгов революции, а переходите снова на латынь: контроль, дисциплина, организация. Очень вероятно, к тому же, что некоторые благомыслящие, но не в меру усердные журналисты нашей собственной печати, продолжали трескотню на тему «грабь награбленное», тогда как задачи партийной политики успели уже радикально передвинуться в другую плоскость. Вот перед лицом всех этих явлений, разнообразных, но друг друга дополняющих, Ленин должен был с бешенством или, по меньшей мере, с ироническим отчаянием говорить о лозунге «грабь награбленное»: да, было в известный момент… сказал, и сказал правильно, но это — не евангелие, не на вечные времена, — не повторяйте, как попугаи… надо переучиваться; сейчас другие задачи…

Если представить себе, что приведенный у меня разговор происходил после только что намеченного знаменательнейшего перелома нашей революционной политики, то все окажется на месте, и все станет ясно, и политически и психологически, и даже лингвистически. Ленин не раз, с такой же вот досадой, с полуироническим отчаянием, с особым этаким выразительнейшим покряхтыванием отмахивался обеими руками от тех друзей и врагов, которые ему полемически преподносили его же собственные лозунги, формулы или просто выражения, в известных условиях и на известный предмет сказанные, но ходом вещей уже до дна исчерпанные. Словом, чем тщательнее и детальнее я сопоставляю рассказанный мною эпизод с тогдашней обстановкой и с нынешними протестами недугов латинщины, тем больше я убеждаюсь в том, что моя память меня не обманула.

Единственное, что, на первый взгляд, непонятно в этом эпизоде и что, к слову сказать, критиком вовсе не замечено, состоит в том, что я не знал тогда (иначе не приходилось бы спрашивать) тех речей Ленина, в которых он говорил о «грабеже награбленного». Как это могло случиться и могло ли? Думаю, что вполне могло. Времени на чтение газет совершенно не хватало. Сколько раз в те дни приходилось с изумлением убеждаться, что не знаешь фактов первостепенной важности. Помню, как жаловался однажды Владимир Ильич: «Если успеешь заголовки прочесть — и то хорошо!».

Таковы главные, принципиальные, программные возражения Вардина. Мы видели, чего они стоят. За вычетом этих трех моментов: «метафизического закона», «разницы в степени риска» и «переоценки нашего прошлого» (через латынь) — остаются совершенно неоформленные выпады, умысел которых гораздо яснее их обоснования. Так, Вардин находит у меня в книге «довольно пространные намеки, основная тенденция которых создать представление, что в решающие моменты только он, Л. Д. Троцкий, был с Лениным, что все, кроме него, колебались, ошибались, заблуждались». В этой небольшой фразе несколько неправд. Моя книга не есть ни история Октябрьского переворота, ни биография или материал для биографии всех руководящих участников Октябрьского переворота. Эта книга — о Ленине. О других, в том числе и о себе, я говорю постольку, поскольку мне это необходимо, чтобы выделить или оттенить ту или другую сторону деятельности Ленина или его личную черту. В этом без труда убедится всякий внимательный и непредвзятый читатель. В главах «Перед Октябрем» и «Переворот» речь идет о таком периоде, когда у меня не было никаких разногласий с Лениным. Выдумывать их задним числом для удовольствия т. Вардина, мне кажется, нецелесообразным. Мнимое разногласие насчет срока восстания, порожденное отсутствием Ленина из Петрограда, раз ленилось в ходе событий полностью и целиком. Неправда, будто на основании моей книги можно сделать тот нелепый вывод, что я один (!) шел в этот период с Лениным: с ним шло подавляющее большинство партии и большинство Центрального Комитета. О борьбе Ленина с меньшинством ЦК я говорю лишь постольку, поскольку мне это безусловно нужно для характеристики ленинской работы того периода. Думаю, к слову сказать, что было бы более, чем своевременным, собрать и издать все важнейшие документы, характеризующие эту эпоху, и, прежде всего, протоколы апрельской конференции 1917 года. Думаю также, что пора теоретически проработать эту эпоху, — не для того, разумеется, чтобы показать, кто и как в Октябрьской революции путал, ошибался и уклонялся — такая цель была бы столь же мизерна, как и стремление «не касаться» Октября только для того, чтобы не напоминать о старых ошибках, — проработать Октябрьскую революцию на основании полного собрания материалов, нам нужно прежде всего для того, чтобы облегчить иностранным партиям совершение их Октября.

В главе о Брест-Литовске я говорю о своих разногласиях с Лениным, о том, как они возникли, и какие изменения претерпели, опять-таки лишь в той мере, в какой мне это нужно для того, чтобы обрисовать путь ленинской мысли и ее напор. В главе о разгоне учредительного собрания я упоминаю о моменте, когда я, вместе со всеми остальными членами ЦК, голосовал против Ленина, оказавшегося в единственном числе по вопросу об отсрочке учредительного собрания. И хотя сам Ленин позже и говорил, что так вышло лучше и чище, тем не менее я думаю и сейчас, что Ленин был прав против всего ЦК, когда требовал отсрочки учредительного собрания. Незачем было в той трудной обстановке увеличивать риск и создавать необходимость второй дополнительной революции в виде разгона учредилки. По вопросу о переезде правительства в Москву, я ничего не говорю в книге о личных группировках и, следовательно, вообще не даю никакого материала для выводов в интересующем Вардина направлении. Но я действительно поддерживал предложение Ленина о переводе правительства в Москву.

Остается, наконец, еще один вопрос, последний по счету, но не последний по значению. «Если книгу тов. Троцкого прочтет человек, незнакомый с прошлым нашей партии, — так пишет Вардин, — то он придет к, убеждению, что никогда никаких разногласий между Лениным и Троцким не было… Почему из истории этих «боев» тов. Троцкий не привел «для биографа» ни единой строчки? На это отвечу. Для читателя, незнакомого с историей нашей партии, в книге моей останется непонятным многое д многое из того, что относится к политике, т. е., по крайней мере, три четверти книги. Это верно, что книга моя предполагает у читателя знакомство с основными моментами истории партии и революции. Почему я писал прежде всего о тех периодах, когда я близко соприкасался с Лениным, работая с ним рука об руку, а не о тех, когда расходился с ним? Вопрос этот уже заключает в себе ответ, или, по крайней мере, значительную часть ответа. Желая дать не по книгам и цитатам, а по личному живому общению характеристику известных сторон, этапов и черт деятельности Ленина, — прибавить материал для биографа, — я, конечно, должен был взять те периоды, когда я теснее всего работал с Лениным. Период старой «Искры» я взял в первую голову потому, что об этом периоде уже почти некому рассказывать. Об этом основном мотиве я говорю в самой книге. Почему я далее взял период Октября? Думаю, что и этот вопрос заключает в себе ответ: именно потому, что это — период Октября, т. е. важнейший из всех периодов, через которые проходила не только наша партия, но и рабочий класс и все вообще человечество. Я уже предупреждал, что намерен над этой книгой работать и впредь. Мне, несомненно, придется говорить о Ленине и тех периодов, когда я расходился с ним по частным или второстепенным, или же по глубоко принципиальным вопросам. И к таким периодам я собираюсь подходить под углом зрения освещения личности и деятельности Ленина: исправлять историю задним числом у меня нет никакого побуждения, несмотря на то, что в основном вопросе долголетних разногласий — о путях развития партии — правота была полностью и целиком на стороне Ленина. Работа революционных годов, в которой тоже были свои разногласия, но уже чисто эпизодические, до такой степени отодвинула старые внутрипартийные разногласия в историю, что к ним, мне кажется, можно подходить без всякой предвзятости, т. е. именно, как к историческому материалу. Однако, у меня нет основания упреждать — да еще в связи со статьей т. Вардина — не написанные главы моей книги. Довольно и того, что сказано выше. Главный вывод из всего написанного ясен: избыток усердия не доводит до добра. Можно, однако, почти не сомневаться, что по поводу моих разъяснений непродуманной и неряшливой статьи т. Вардина критик наш приведет, примерно, еще сто одно соображение, совершенно не относящееся, к тем вопросам, которые он же поднял и которые мне пришлось разбирать. Существуют литературные стратеги, которые считают, что лучшим выходом из неприятного полемического положения является увеличение радиуса путаницы. У меня есть все основания думать, что т. Вардин принадлежит к этим стратегам.

Л. Троцкий.


Журнал «Большевик» находился под прямым присмотром «тройки», которая к этому времени уже выросла и захватила главные рупоры партии. Поэтому, хотя редакция была вынуждена поместить критику Троцкого, она сразу же поместила эту разгромную статью.

— Искра-Research.

По поводу статьи тов. Троцкого.

(Ответ редакции).

Помещая статью тов. Троцкого «Излишек усердия», редакция не считает нужным особо останавливаться на том «излишке запальчивости», который обнаруживает тов. Троцкий в своих выпадах по адресу тов. Вардина. Мимо этой стороны дела нужно поскорее пройти, так как эти выпады не делают чести их автору и ни в коей мере не уясняют вопроса по существу. Между тем, вся партия заинтересована именно в анализе этого существа, а вовсе не в изысканных словесных упражнениях, как бы блестящи они ни были.

Остановимся, прежде всего, на пункте о пропущенных сроках восстания. Если бы тов. Троцкий утверждал только одно, а именно, что нельзя зевать, что нужно использовать до конца революционную ситуацию, и когда она достигла своего наивысшего выражения, бросаться в бой, вводя в него все силы революции — тогда не о чем было бы спорить. Это был бы политический трюизм, истина, известная даже школьникам от революции. Однако, вовсе не об этом в действительности идет опор. Вопрос стоит совсем не в такой абстрактной, формальной и поэтому довольно пустой формулировке. Речь идет о последствиях германского поражения в октябре месяце тысяча девятьсот двадцать третьего года, т.-е. о последствиях совершенно конкретного факта, об его оценке. И в связи с этим, речь идет о той совершенно конкретной международной ситуации, которая сложилась после октябрьского поражения германского пролетариата и в известной мере под непосредственным влиянием этого поражения.

Следовательно, спор идет вовсе не «вопче», а по совершенно конкретному поводу.

В чем здесь теоретически неправильная и политически вредная тенденция тов. Троцкого? В том, что тов. Троцкий переоценивает результаты тяжкого поражения германской революции, недооценивает революционные перспективы, а потому создает концепцию «всеамериканского мира», представляя дело таким образом, что уже образовался единый мировой трест, который всю Европу сажает на паек, регулирует все отношения, почти устраняет (все противоречия и отрывает всерьез начало новой эры грабительского, но все же пацифизма. Эту концепцию тов. Троцкий защищал в целом ряде своих выступлений. Как логическая схема, как закругленное построение, эта концепция привлекала кое-кого своей стройностью. Но беда-то в том, что она, к сожалению, представляет собой в значительной степени одно умствование, «перистальтику мозга», а не отражение объективной действительности. Она — надуманная схема, в которой и по отношению к буржуазному миру проявляется переоценка того же «планового начала», которое тов. Троцкий так переоценивал при обсуждении вопросов практической политики нашей партии. А так как партия пролетариата не может строить своей политики на иллюзиях, то нетрудно понять, почему эта тенденция тов. Троцкого — политически вредна. Она (чрезвычайно легко может сбиться на своеобразное ликвидаторство по отношению к революции, в особенности, если тов. Троцкий, из любви к кричащим формулировкам, заявляет, что проигравши сражение, «мы ее (власти) не взяли бы (совсем». Вся эта оценка международного положения (погибшая революция в Германии, пан-американский мир, «пайки» для Европы и т. д.) уже безжалостно разбита жизнью. Она уже лопнула, как мыльный пузырь. Она уже обанкротилась, будучи опровергнута фактами. Высокие слова о новой, так сказать, американской «эре» оказались таким преувеличением, -которое превращает их во фраз у, самое опасное для глубоко реалистической но существу политики коммунистической партии. Второй пункт разногласий — оценка «Бреста» и «Варшавы». В своей брошюре тов. Троцкий пытался доказать, что «между Брестом и Варшавой принципиальной разницы нет, но есть разница в степени риска». Другими словами, разница между ошибкой левых коммунистов и тов. Троцкого — с одной стороны, и просчетом Ленина — с другой, не так уж велика: «разница в степени риска». Получивши разъяснение о принципиальной разнице, тов. Троцкий в ответ приводит, поистине, курьезную аргументацию: «В одном случае—пишет он: рисковали головой, в другом случае только рукой или ногой». «Это же и есть разница в степени риска!»

Ну, что можно сказать на такой «довод»?! Ведь, с этой точки зрения вообще никогда не бывает «принципиальной разницы». Нет такой разницы между больным и здоровым, а есть разница «в степени здоровья»; нет разницы между глупым и умным, а есть разница «в степени ума»; нет принципиальной разницы между толстым и тонким, и даже нет разницы — как это ни странно — между живым и мертвым. Это чудовищное утверждение содержится… в сравнении» тов. Троцкого, который великолепно побивает сам себя. Ибо риск головой есть риск жизнью. Здесь стоит вопрос: «быть или не быть». Риск «только рукой» не есть вопрос о том, «быть или не быть». Если утверждать, как делает тов. Троцкий, что здесь нет «принципиальной разницы», это и значит признавать абсурдное положение, что нет разницы между живым (безруким) и мертвым («без головы»). Неужели это не ясно? И неужели нужно настаивать на такой всем видимой, всем понятной, в высшей степени элементарной, ошибке?! В этом пункте, как и в предыдущем, сквозит тот же формальный, метафизический, рационалистический подход к вопросу, который свойственен тов. Тройному, и который так резко отличается от диалектического, в высшей степени гибкого, а потому и глубоко жизненного, практического, действенного подхода тов. Ленина. Для Ленина, человек, который не видит разницы между потерей жизни и потерей руки, который так — мы бы сказали: «астрономически-надзвездво» — подходит к проблемам современности, есть именно звездочет, а не политик. Разве не ясно, что. сделай мы ошибку во время Бреста, вся история пошла бы по другому пути на целый ряд лет! Вспомним, как высмеивал Ленин одну лево-коммунистическую резолюцию, которая предлагала пожертвовать советской властью («головой»), ради интересов международной революции»! Объективно такая постановка вопроса была нелепой игрой, которая именно не понимала всей глубины, всего значения разницы между «рукой» и «головой».

Для руководящих политиков нашей партии необходимо, прежде всего, уменье связывать широту взгляда с анализом конкретного, детального, особого, оригинального. Ибо если частный предприниматель делает просчет в своих расчетах, он терпит убыток в масштабах одного хозяйства, маленькой единицы. Если делается ошибка руководителем советского корабля, то эта ошибка вырастает в той же мере, в какой государство больше частного предприятия. Вот почему нам нужна величайшая конкретность, а не такая «принципиальность», которая не отличает головы от руки, у которой «все кошки серы». Если «углублять» данный вопрос дальше, то без труда можно найти корень ошибки тов. Троцкого: он забывает, что количество («степень») переходит в качество. Он мыслит метафизически. В этом основа почти всех ошибок тов. Троцкого и, в частности, той ошибки, которую мы разбираем здесь.

Переходим к третьему пункту возражений тов. Троцкого, пункту о лозунге: «Грабь награбленное».

Объяснения тов. Троцкого, которые он приводит в вышенапечатанной статье, — очень кстати, но появляются, к сожалению, слишком поздно. В прежней формулировке рассказа как раз был опущен такой важный для характеристики Ленина и большевистской политики момент, как уменье связывать партию с массами через и посредством лозунгов, наиболее понятных в данной обстановке самым широким — и даже самым отсталым — слоям. У Ленина не было никогда и нигде преклонения перед «словесностью», «формой» и т. д. Ему важно было лишь, чтобы получилась нужная сцепка с массовой психологией, и он частенько не стеснялся в выражениях, которые «коробили» с точки зрения книжного интеллигентного языка. И в этом смысле лозунг «грабь награбленное» типичен. Нечего изображать его поэтому какой-то случайностью и абсолютным пустячком. Он целиком укладывается в ту характеристику большевизма, которая отмечает связь с массами.

Тов. Троцкий совершенно правильно, на наш взгляд, объясняет, почему лозунг «грабь награбленное» был «изжит», почему он потерял на определенной ступени развития революции свое значение, почему он даже превратился в свою собственную противоположность. Но беда тов. Троцкого в том, что он совершенно не примечает, как этими рассуждениями он опять целиком бьет самого себя, бьет беспощадно, дотла уничтожает свою аргументацию я—-о, ужас! — поддерживает позицию своего противника. В самом деле, что либо одно из двух: Либо лозунг «грабь награбленное» был случайной обмолвкой, ляпсусом, язык у Ленина «оступился», и никакого значения этот «лозунг» не имеет, т.-е. это вовсе и не лозунг. Либо это действительно лозунг, имевший определенное историческое значение, двигавший массы, но, как и всё на этом грешном свете, относительный и потому, в конце концов, изживший самого себя.

В книге тов. Троцкого мы имеем первый вариант. В статье тов. Троцкого мы имеем защиту этого первого варианта. Но в этой «защите» тов. Троцкий, объясняя историческую смену лозунгов, рассказывая, как и почему лозунг «грабь награбленное» был изжит и т.д., по сути дела выставляет эти два слова именно как лозунг, а не случайную обмолвку, то-есть, защищая первый вариант, по существу защищает второй, прямо противоположный. Ибо было бы верном курьёза распространяться на тему о том, как и почему была «до-дна исчерпана» пустяковая обмолвка! И здесь тов. Троцкий скользит по поверхности, хотя и весьма виртуозно, красиво, даже великолепно, как искусный конькобежец по льду. Только беда в том, что все это одни узоры, далекие от практического существа. Наконец, мы вынуждены остановиться еще на одном — последнем — пункте. Тов. Троцкий признает, что «в основном вопросе долголетних разногласий — о путях развития партии — правота была полностью и целиком на стороне Ленина». Но тов. Троцкий не считает обязательным рассказывать о периодах своих столкновений с Лениным.

Это большая ошибка.

В самом деле, даже в формулировке тов. Троцкого о ленинской правоте сквозит неполное понимание сути дела, ее одностороннее понимание. Ибо обозначать разногласия только как разногласия «о путях развития партии» (какой партии? ведь, «развилось» две партии?), тогда как речь идет о развитии борьбы между большевизмом и меньшевизмом, коммунизмом и социал-демократией, коммунистической «Горой» и «социалистической» «Жирондой», между пролетариатом и буржуазными агентами в среде пролетариата, — так обозначать эти разногласия, значит уменьшить их, недооценивать, смазывать, затушевывать вопрос. На определенной ступени борьбы она (эта борьба), действительно, развертывалась, прежде всего, на внутрипартийных вопросах. Но в зародыше уже здесь были предвосхищены такие проблемы, которые потом развели людей навсегда и поставили их по разные стороны баррикады. На ошибках надо учиться. И если теперь есть время на ученье, то, конечно, тов. Троцкий должен был бы сам воспроизвести для партии тот урок, который он извлек для себя, хотя и не в достаточной степени. Это тем более, ведь, возможно, что, по мнению самого-то тов. Троцкого, все «долголетние разногласия» отодвинуты в историю и к ним «можно подходить без всякой предвзятости». Мы надеемся, что это положение будет у тов. Троцкого не случайной обмолвкой, а настоящим лозунгом, который долго не будет «исчерпан до дна».