«1905»

От Редакции

Предисловия автора:

К первому изданию.
Ко второму изданию 1922 г.
К немецкому изданию «Россия в революции» 1909 г.

Социальное развитие России и царизм.

Русский капитализм.

Крестьянство и аграрный вопрос.

Движущие силы Русской революции.

Весна.

9 января.

Стачка в октябре.

Возникновение Совета Рабочих Депутатов.

18-е октября.

Министерство Витте.

Первые дни «свобод».

Царская рать за работой.

Штурм цензурных бастилий.

Оппозиция и революция

Ноябрьская стачка.

«Восемь часов и ружье».

Мужик бунтует.

Красный флот.

У порога контр-революции.

Последние дни Совета.

Декабрь.

Итоги.

Приложения:

Партия пролетариата и буржуазные партии в революции. — 12/25 мая 1907 г.

Пролетариат и Русская революция. — Август 1908 г.

Наши разногласия. — Июль 1908 г.

Борьба за власть. — 17 октября 1915 г.

Об особенностях исторического развития России. — 28 июня 1922 г.

Часть II

Вместо предисловия ко второй части. — 8 апреля 1907 г.

Процесс Совета Рабочих Депутатов. — 4 ноября 1906 г.

Совет и прокуратура.

Моя речь перед судом. — 4 октября 1906 г.

Туда. — 3 января — 12 февраля 1907 г.

Обратно. — февраль-март 1907 г.


Об особенностях исторического развития России.

(Ответ М. Н. Покровскому).

I.

В № 3 «Красной Нови» (май — июнь 1922 г.) т. Покровский напечатал посвященную моей книге «1905» статью, которая является свидетельством — увы, отрицательным! — того, каким сложным делом является применение методов исторического материализма к живой человеческой истории и к каким шаблонам сводят нередко историю даже такие глубоко осведомленные люди, как т. Покровский.

Недоумения, вызываемые статьей т. Покровского, начинаются с заглавия. Не угодно ли: «Правда ли, что в России абсолютизм «существовал наперекор общественному развитию»?». Слова: «существовал наперекор общественному развитию» напечатаны т. Покровским в кавычках. Выходит, будто я утверждаю, что абсолютизм вообще «существовал наперекор общественному развитию», а т. Покровскому предоставляю благодарнейшую и не очень трудную задачу восстановить здравый смысл в правах состояния. В действительности же моя мысль, давшая повод к этому злоупотреблению цитатой, такова, что царизм, придя в полное противоречие с потребностями общественного развития, продолжал существовать благодаря могуществу своей организации, политическому ничтожеству русской буржуазии и её возраставшему страху перед пролетариатом. В духе и смысле той же исторической диалектики можно с полным нравом сказать, — и мы это сказали в Манифесте Коммунистического Интернационала, — что капитализм существует сейчас наперекор не только требованиям исторического развития, но и элементарным потребностям человеческого существования.

Далее, признавая полезным издание моей книги в целом, т. Покровский решительно возражает против перепечатания мною вступительной главы «Социальное развитие России и царизм». «То, что было полезно и даже необходимо, — говорит он, — в 1908—1909 г.г. заграничной публике, с её безграничным невежеством в русском прошлом, — совсем не нужно теперешней молодежи, кое-чему уже научившейся». Дальше, однако, т. Покровский доказывает, что в моей вступительной главе развиваются либеральные, милюковские (буквально!) взгляды на царизм, как на абсолютно самодовлеющую, не связанную с эксплуататорскими классами государственную организацию. «Схема эта (Троцкого), во-первых, не наша, а, во-вторых, объективно неверна». И бороться с этой неверной и «не нашей» схемой нужно «не менее энергично, нежели мы боремся теперь с религиозными предрассудками» (!!!). Не угодно ли? Но если я и впрямь излагал в своей немецкой книге столь чудовищные антимарксистские воззрения, — кстати сказать, не замеченные ни одним из немецких марксистских критиков книги, — то каким образом изложение этих воззрений могло быть «полезным» и даже «необходимым» в 1908—1909 г.г. заграничной публике, хотя бы и «безгранично невежественной»? Почему либеральные пошлости, столь благожелательно приписываемые мне т. Покровским, могли быть полезны немецким рабочим 12 лет тому назад — этого понять совершенно нельзя, если не держаться формулы отечественной самобытности: «что русскому здорово, то немцу смерть». Но даже и я, грешный, признающий величайшие особенности нашего исторического развития, этой последней формулы признать не могу. Тем более т. Покровский, который, как явствует из его статьи, считает, что никаких таких исторических особенностей у русского по сравнению с немцем ист. Т. Покровский еще усугубляет путаницу, когда изображает дело так, что моя ложная теория «в прошлом уже имеет за собою одно имя — Плеханова, который попал на ту же дорогу (и затем пошел гораздо дальше)…» (стр. 146). Не угодно ли? Хотя тут точно не указано, куда именно я пошел, но так как «Плеханов пошел гораздо дальше» (по пути либерализма), то читатель достаточно подготовлен к уже знакомому нам выводу, что с моим взглядом на русскую историю необходимо бороться «не менее энергично,* нежели мы боремся теперь с религиозными предрассудками». Ох, страшен сон! Но именно сон, ибо здесь мы прямо-таки вошли в область теоретических и даже хронологических сновидений. Выходит так, что сперва Плеханов усвоил себе либеральную теорию исторического развития (для блока с кадетами), что я, вслед за ним, сию либеральную теорию развил в 1908 — 1909 г.г. для немцев; но что тут вреда еще не было, а была даже польза (так ему, немцу, и надо!); но так как я теперь плехановские взгляды стал преподносить рабочей молодежи, о коей т. Покровский имеет особое попечение, то он поставил меня немедленно почти что на одну линию с патриархом Тихоном и объявил мне «не менее» энергичную борьбу.

Все сие есть путаница, прежде всего хронологическая. Вступительная глава об особенностях исторического развития написана вовсе не для немцев и появилась впервые на русском языке в моей книге «Наша революция», вышедшей в 1907 г. в Петербурге (см. 224 стр.). Подготовительные работы для этой главы делались мною в течение 1905 и затем в течение 1906 г. (в тюрьме). Вызвана она была непосредственно стремлением исторически обосновать и теоретически оправдать лозунг завоевания власти пролетариатом, противопоставленный как лозунгу буржуазно-демократической республики, так и лозунгу демократического правительства пролетариата и крестьянства. Как видим, плехановское кадетолюбие тут не при чем. Мое предисловие к «Парижской Коммуне» Маркса (1906 г.) формулировало тот взгляд, что опыт Коммуны имеет для русского рабочего класса непосредственное значение, ибо все предшествовавшее развитие поставило перед ним задачу завоевания власти*. Этот ход мыслей вызвал величайшее теоретическое возмущение со стороны немалого числа товарищей, вернее сказать, подавляющего их большинства. Выразителями этого возмущения явились не только меньшевики, но и т.т. Каменев и Рожков (тогда большевик). Их точка зрения в общем и целом была такова: политическое господство буржуазии должно предшествовать политическому господству пролетариата: буржуазная демократическая республика должна явиться длительной исторической школой для пролетариата; попытка перепрыгнуть через эту ступень есть авантюризм; если рабочий класс на Западе не завоевал власти, то как же русский пролетариат может ставить себе эту задачу и пр. и пр. С точки зрения того мнимого марксизма, который питается историческими шаблонами, формальными аналогиями, превращает исторические эпохи в логическое чередование несгибаемых социальных категорий (феодализм, капитализм, социализм, самодержавие, буржуазная республика, диктатура пролетариата), — с этой точки зрения лозунг завоевания власти рабочим классом в России должен был казаться чудовищным отказом от марксизма. Между тем уже серьезная эмпирическая оценка социальных сил, как они проявили себя в 1903 — 1905 г.г., властно подсказывала всю жизненность борьбы за завоевание власти рабочим классом. Особенность это или не особенность? Предполагает она глубокие особенности всего исторического развития или не предполагает? Каким образом такая задача встала перед пролетариатом России, т.-е. наиболее отсталой (с позволения т. Покровского) страны Европы? И в чем же состоит отсталость России? В том ли, что Россия только с запозданием повторяет историю стран Западной Европы? Но тогда можно ли было говорить о завоевании власти русским пролетариатом? А ведь власть эту (позволяем себе напомнить) он завоевал. В чем же суть? А в том, что несомненная и неоспоримая запоздалость развития России, под влиянием и давлением более высокой культуры Запада, дает в результате не простое повторение западноевропейского исторического процесса, а порождает глубокие особенности, подлежащие самостоятельному изучению. Вот какова была постановка вопроса. И это, наша постановка, хотя т. Покровский и называет её «не нашей».

* «Социал-демократия, — говорит это «Предисловие», — должна и хочет быть сознательным выражением объективного развития. Но раз объективное развитие классовой борьбы выдвигает пред пролетариатом (русским) в известный момент революции альтернативу: взять на себя права и обязанности государственной власти или сдать свою классовую позицию, социал-демократия ставит завоевание государственной власти своей очередной задачей. Она при этом нимало не игнорирует объективных процессов развития более глубокого порядка, процессов роста и концентрации производства, но она говорит: раз логика классовой борьбы, опирающаяся, в последнем счете, на ход экономического развития, толкает пролетариат к диктатуре, прежде чем буржуазия «исчерпала» свою экономическую миссию (к политической она почти не приступала), то это значит лишь, что история взваливает на пролетариат колоссальные по своей трудности задачи. Может быть, пролетариат даже изнеможет в борьбе и падет под их тяжестью, — может быть. Но он не может отказываться от этих задач под страхом классового разложения и погружения всей страны в варварство» («Парижская Коммуна», Карл Маркс. 1906. Предисловие, стр. X — XI).

Вот какие выводы вытекали для нас 16 лет тому назад из «особенностей исторического развития» России. А т. Покровский, с запозданием в полтора десятилетия, выражает ныне опасение, что из нашего взгляда вытекает… отказ от классовой борьбы. Не более и не менее! — Л.Т.

Совершенно верно, что несколькими годами позже (1914 г.) Плеханов формулировал такой взгляд на особенности русского исторического развития, который очень приближался к тому, что было сказано на этот счет в названной выше главе книги «Наша революция». Плеханов в этой области совершенно правильно отметает как доктринерски-западническую, так и народнически-славянофильскую схематизацию, сводя «особую стать» России к действительным, материально обусловленным особенностям её исторического развития. В корне неправильно, будто отсюда Плеханов делает, или мог с подобием теоретической правоты «делать», соглашательские выводы (в смысле блока с кадетами и пр.). Слабость русской буржуазии и выморочность русской буржуазной демократии представляли собою несомненные и очень важные особенности русского исторического развития. Но отсюда — при прочих данных историей условиях — как раз и вытекала возможность и необходимость завоевания власти пролетариатом. Правда, Плеханов этого вывода не сделал. Но ведь он не сделал вывода и из другого своего безусловно правильного положения: «Русское революционнее движение победит, как рабочее движение, или не победит вовсе». Если все, что Плеханов сказал против народников и вульгаризаторов марксизма, связать с его кадетофильством и патриотизмом, то от Плеханова вообще ничего не останется. В действительности же от Плеханова осталось многое, и поучиться у него не мешает…

Что в основе исторической жизни каждого общества лежит производство; что из этого производства вырастают классы и их группировки; что на фундаменте классовой борьбы слагается государство; что государство есть орган классового угнетения — эти мысли не составляли в 1905 г. тайны ни для меня, ни для моих оппонентов. В этих пределах история России подчиняется тем же законам, что и история Франции, Англии и любой другой страны. Особенности исторического развития России при этом остаются в стороне. Если царизм являлся орудием имущих, эксплуататорских классов, не отличаясь в этом смысле от всех других государственных организаций, то это вовсе не значит, что соотношение сил между самодержавной властью (монархия, бюрократия, армия и остальные органы принуждения), с одной стороны, дворянством, буржуазией — с другой, было в России такое же, как во Франции, или в Германии, или в Англии. Глубокое своеобразие нашей политической обстановки, приведшее к победоносной Октябрьской революции до начала пролетарской революции в Европе, было заложено в особенностях соотношения сил между разными классами и государственной властью. Когда т. Покровский или Рожков спорили с народниками или либералами, доказывая, что организация и политика царизма определялись хозяйственным развитием и интересами имущих классов, они были в основе правы. Но когда т. Покровский пытается повторить это против меня, он просто попадает не в то место.

Мысль т. Покровского находится в тисках неподвижных социальных категорий, подставляемых на место живых исторических сил. Относительную, т.-е. исторически обусловленную и известными социальными пределами ограниченную, независимость самодержавия от господствующих классов он подменяет какой-то абсолютной независимостью и тем превращает царизм в простую форму без содержания. И затем, приписав мне такое изображение царизма, он пишет: «Но как это связать с нашим призывом к пролетариату бороться с буржуазией за власть? Как это отнять у буржуазии то, чего она сама не имела?» и т.д. Т. Покровский ставит вопрос так: либо буржуазия имела всю власть, либо она её не имела вовсе. Если она не имела власти, то как же мы собирались «отнимать» власть у буржуазии? А поелику мы власть у буржуазии отняли, как же мы говорим, что она этой власти не имела? Такая постановка вопроса не исторична, не материалистична, не диалектична. Она и с точки зрения чисто формальной логики не годится. Если бы даже допустить, что буржуазия вовсе еще не имела у нас власти, и тогда пролетариат мог бороться за власть именно для того, чтоб она не досталась буржуазии. Но, конечно, такой формалистической альтернативы вовсе не было. Буржуазия не владела властью целиком, а только приобщалась к власти. Эго приобщение было не полное. Ходом событий, т.-е. прежде всего военным разгромом и напором низов, щель между самодержавием и буржуазией разверзлась. Монархия в неё свалилась. Буржуазия попыталась встать у власти целиком и непосредственно (март 1917 г.). Но власть вырвал рабочий класс, опираясь на крестьянскую армию (октябрь 1917 г.). Таким образом результатом нашего запоздалого исторического развития в условиях империалистического полнокровия Европы явилось то, что наша буржуазия не успела спихнуть царизм до того, как пролетариат превратился в самостоятельную революционную силу.

Но для т. Покровского не существует самого вопроса, который составляет для нас центральную тему исследования. В своей рецензии на книжку Виппера (в том же № «Кр. Нови») т. Покровский пишет:

«Изобразить Московскую Русь XVI века на фоне общеевропейских отношений того времени — чрезвычайно заманчивая задача. Ничем лучше нельзя опровергнуть господствующего доселе, даже в марксистских кругах, предрассудка о «примитивности», якобы, той экономической основы, на которой возникло русское самодержавие».

И далее: «Показать это самодержавие в его настоящей исторической связи, как один из аспектов торгово-капиталистической Европы… — это задача не только чрезвычайно интересная для историка, но и педагогически чрезвычайно важная для читающей публики; нет более радикального средства покончить с легендой о «своеобразии» русского исторического процесса».

Это все камушки в наш огород! Т. Покровский, как видим, начисто отрицает примитивность и отсталость нашего хозяйственного развития и заодно с этим относит своеобразие русского исторического процесса к числу легенд. А все дело в том, что т. Покровский совершенно загипнотизирован подмеченным им, как и Рожковым, сравнительно широким развитием торговли в России XVI века. Трудно понять, как т. Покровский мог впасть в такую ошибку. Можно в самом деле подумать, будто торговля является основой хозяйственной жизни и её безошибочным масштабом. Немецкий экономист Карл Бюхер лет 20 тому назад попытался в торговле (путь между производителем и потребителем) найти критерий всего хозяйственного развития. Струве, конечно, поспешил перенести это «открытие» в русскую экономическую «науку». Со стороны марксистов теория Бюхера встретила тогда же совершенно естественный отпор. Мы ищем критериев экономического развития в производстве: в технике и в общественной организации труда, а путь, проходимый продуктом от производителя к потребителю, рассматриваем, как явление вторичного порядка, корни которого нужно искать в том же производстве.

Большой, по крайней мере, в пространственном отношении, размах русской торговли в XVI столетии — как это ни парадоксально с точки зрения бюхеровско-струвианского критерия — объясняется именно чрезвычайной примитивностью и отсталостью русского хозяйства. Западно-европейский город был ремесленно-цеховым и торгово-гильдейским. Наши же города были в первую голову административно-военными, следовательно, потребляющими, а не производящими центрами. Ремесленно-цеховой быт Запада сложился на относительно высоком уровне хозяйственного развития, когда все основные процессы обрабатывающей промышленности отделились от земледелия, превратились в самостоятельные ремесла, создали свои организации, свое средоточие — город, свой, на первых порах ограниченный (областной, районный), но устойчивый рынок. В основе средневекового европейского города лежала таким образом относительно высокая дифференциация хозяйства, породившая правильные взаимоотношения между центром — городом и его сельско-хозяйственной периферией. Наша же хозяйственная отсталость находила свое выражение прежде всего в том, что ремесло, не отделяясь от земледелия, сохраняло форму кустарничества. Тут мы ближе к Индии, чем к Европе, как и средневековые наши города ближе к азиатским, чем к европейским, как и самодержавие наше, стоя между европейским абсолютизмом и азиатской деспотией, многими чертами приближалось к последней.

При безграничности наших пространств и редкости населении (кажись, тоже достаточно объективный признак отсталости?), обмен продуктами предполагал посредническую роль торгового капитала самого широкого размаха. Такой размах был возможен именно потому, что Запад стоял на гораздо более высоком уровне развития, имел свои многосложные потребности, посылал своих купцов и свои товары и тем толкал вперед торговый оборот у нас, на нашей примитивнейшей, в значительной мере варварской хозяйственной основе. Не видеть этой величайшей особенности нашего исторического развития значит не видеть всей нашей истории.

Мой сибирский патрон (я у него заносил в течение двух месяцев в конторскую книгу пуды и аршины), Яков Андреевич Черных — дело это было не в XVI столетии, а в самом начале ХХ-го — почти неограниченно господствовал в пределах Киренского уезда силой своих торговых операций. Яков Андреевич скупал у тунгусов пушнину, у попов дальних волостей — ругу* и привозил с Ирбитьевской и Нижегородской — ситец, а, главное, поставлял водку (в Иркутской губ. в ту эпоху монополия еще не была введена). Яков Андреевич грамоты не знал, но был миллионщик (но тогдашнему весу «нулей», а не по нынешнему). Диктатура его, как представителя торгового капитала, была неоспоримой: он даже говорил не иначе, как «мои тунгусишки». Город Киренск, как и Верхоленск, как и Нижне-Илимск были резиденцией исправников и приставов, кулаков в иерархической зависимости друг от друга, всяких чинушей да кое-каких жалких ремесленников. Организованного ремесла, как основы городской хозяйственной жизни, я там не находил; ни цехов, ни цеховых праздников, ни гильдий, хотя и числился Яков Андреевич «2-ой гильдии». Право же, этот живой кусок сибирской действительности гораздо глубже вводит нас в понимание исторических особенностей развития России, чем то, что говорит по этому вопросу т. Покровский. В самом деле. Торговые операции Якова Андреевича простирались от среднего течения Лены и её восточных притоков до Нижнего-Новгорода и даже Москвы. Немногие торговые фирмы континентальной Европы могут отметить такие дистанции на своей торговой карте. Однако же этот торговый диктатор, на языке чалдонов «король крестей», являлся наиболее законченным и убедительным воплощением нашей хозяйственной отсталости, варварства, примитивности, редкости населения, разбросанности крестьянских сел и деревень, непроезжих проселочных дорог, которые в весеннюю и осеннюю распутицу создают вокруг уездов, волостей и деревень двухмесячную болотную блокаду, всеобщей безграмотности и пр. и пр. А поднялся Черных до своего торгового значения на основе сибирского (средне-ленского) варварства потому, что давил Запад — «Рассея», «Москва» — и тянул Сибирь на буксире, порождая сочетание хозяйственно-кочевой первобытности с варшавским будильником.

* Государственная плата попам деньгами, хлебом и другими продуктами в сельских церквах. К началу ХХ-го века такая форма платы сохранялась лишь в далеких провинциях. — /И-R/

II.

Цеховое ремесло составляло фундамент средневековой городской культуры, которая излучалась и на деревню. Средневековая наука, схоластика, религиозная реформация выросли из ремесленно-цеховой почвы. У нас этого не было. Конечно, зачатки, симптомы, признаки можно найти и у нас, но ведь на Западе это было не признаками, а могущественной хозяйственно-культурной формацией с ремесленно-цеховым фундаментом. На этом стоял средневековый европейский город, на этом он рос и вступал в борьбу с церковью и феодалами и протянул против феодалов руку монархии. Этот же город создал технические предпосылки для постоянных армий в виде огнестрельного оружия. Можно ли сказать, — уж не противоречит ли это классовой теории государства? — что монархия в Западной Европе становится все более независимой от первых сословий по мере роста городов и развития их антагонизма с феодалами? В последнем счете, конечно, королевская власть продолжает оставаться организацией насилия над трудящимися массами, прежде всего крепостными крестьянами. Но ведь есть же разница между государственной властью, которая сливается с помещиком, и властью, которая отчленяется от него, создает свой собственный бюрократический аппарат, забирает в руки большую силу, т.-е., охраняя интересы эксплуататоров против эксплуатируемых, сама становится (как королевская власть, бюрократия, постоянная армия) самостоятельной — не абсолютно, разумеется, а относительно — силой в ряду других господствующих сил, и притом первой среди них.

Где же были наши ремесленно-цеховые города, хотя в отдаленной мере похожие на города Западной Европы? Где их борьба с феодалами? И разве основу для развития русского самодержавия создала борьба промышленно-торгового города с феодалами? Такой борьбы у нас не было по самому характеру наших городов, как не было у нас и реформации. Особенность это или не особенность? Ремесло наше осталось в стадии кустарничества, т.-е. не отслоилось от крестьянского земледелия. Реформация осталась в стадии крестьянских сект, так как не нашла руководства со стороны городов. Примитивность и отсталость вопиют здесь к небесам, а т. Покровский не хочет их видеть. И царизм поднялся как самостоятельная (опять-таки относительно, в пределах борьбы живых исторических сил на хозяйственной основе) государственная организация не благодаря борьбе могущественных городов с могущественными феодалами, а несмотря на полнейшее промышленное худосочие наших городов, благодаря худосочию наших феодалов.

Польша по своей социальной структуре стояла между Россией и Западом, как Россия — между Азией и Европой. Польские города уже гораздо больше знали цеховое ремесло, чем наши. Но им не удалось подняться настолько, чтобы помочь королевской власти сломить феодалов. Государственная власть оставалась непосредственно в руках дворянства. Результат: полное бессилие государства и его распад. Если нет «особенностей» тогда вообще нет истории, а есть какая-то мнимо-материалистическая геометрия. Вместо того, чтобы исследовать живую и изменяющуюся материю хозяйственного развития, достаточно уловить отдельные признаки и приравнять их к готовым шаблонам. Такой примитивный способ исследования достаточен в борьбе с народническими или либеральными предрассудками, тем более со славянофильством («у ней во всем иная стать»), но совершенно недостаточен для уяснения действительных путей исторического развития России.

То, что сказано о царизме, относится и к капиталу и к пролетариату: непонятно, почему т. Покровский свой гнев направляет только на первую главу, говорящую о царизме. Русский капитализм не развивался от ремесла через мануфактуру к фабрике, потому что европейский капитал, сперва в форме торгового, а затем в форме финансового и промышленного, навалился на нас в тот период, когда русское ремесло еще не отделилось в массе своей от земледелия. Отсюда — появление у нас новейшей капиталистической промышленности в окружении хозяйственной первобытности: бельгийский или американский завод, а вокруг — проселки, соломенные и деревянные деревни, ежегодно выгорающие, и проч. Самые примитивные начала и последние европейские концы. Отсюда — огромная роль западно-европейского капитала в русском хозяйстве. Отсюда — политическая слабость русской буржуазии. Отсюда — легкость, с какой мы справились с русской буржуазией. Отсюда — дальнейшие затруднения, когда в дело вмешалась европейская буржуазия, вплоть до Генуи и Гааги, где бывшие владельцы заводов и фабрик разговаривали с нами через Ллойд-Джорджа, Барту и других.

А пролетариат наш? Прошел ли он через школу средневековых братств подмастерьев? Есть у него вековые традиции цехов? Ничего подобного. Его бросили в фабричный котел, оторвав непосредственно от сохи. Помню, старый мой приятель, николаевский столяр Короткой, написал (в 1897 г.) «Пролетарский марш», который начинался так: «Мы — альфы и омеги, начала и концы»… Вот именно! Первая и последняя буквы, а средних не хватает. Отсюда — отсутствие консервативных традиций, отсутствие каст в самом пролетариате, революционная свежесть, отсюда, наряду с другими причинами, Октябрь, первое в мире рабочее правительство. Но отсюда же — неграмотность, отсталость, отсутствие организационных навыков, системы в работе, культурного и технического воспитания. Все эти минусы мы в нашем хозяйственно-культурном строительстве чувствуем на каждом шагу.

Европейский коммунизм преодолевает несравненно более консервативную среду — и внешнюю, в государстве, и внутреннюю, в самом пролетариате; но, когда победит, будет располагать несравненно более могущественными объективными и субъективными ресурсами для своего строительства. Что же это, особенность или не особенность? Самая необходимость ставить этот вопрос в лето 1922-ое представляется нам совсем уже… излишней «особенностью», но тоже, несомненно, вытекающей из нашего исторического развития: власть взяли первыми, задачи колоссальные, культурных сил мало, люди разрываются на тысячи частей, подумать-то некогда. Вот и приходится т. Покровскому выдвигать по поводу новых и сложнейших вопросов старые аргументы, которые имели свою ценность в другой связи и в другом логическом плане, но которые превращаются в противоположность марксизму, поскольку им пытаются придать характер абсолютного шаблона.

Я указывал на то, какое, огромное влияние на все наше развитие имело то обстоятельство, что сталкиваться нам приходилось по западной границе с государствами более развитыми, лучше организованными и технически лучше вооруженными. Отсталое общество непосредственнее и сильнее всего испытывает влияние более сильных соседей-врагов через посредство военной организации и военной техники. Под этим давлением самодержавие перестраивалось, заводя стрелецкие полки, а затем рейтарскую конницу и солдатскую пехоту. Т. Покровский по этому поводу замечает:

«Казалось, тут бы и сказать: не военные, т.-е. но политические интересы легли в основу, а экономические: московское самодержавие отвечало чьим-то классовым интересам».

Что здесь означает противопоставление военных и политических интересов экономическим — понять мудрено. Когда экономические интересы защищаются государством, они всегда получают характер политических целей и задач. А когда их приходится защищать не дипломатическими мерами, а оружием, они становятся военными задачами.

Т. Покровский пытается доказать, что господствующими в политике самодержавия интересами XVI столетия были интересы торгового капитала. Изображение т. Покровским этого вопроса имеет, по-моему, карикатурный характер. Но к этому более узкому и более специальному вопросу мы надеемся вернуться в другой раз. Здесь скажем только, что, конструируя торгово-капиталистическую Россию в XVI столетии, т. Покровский впадает в ошибку немецкого профессора Эдуарда Мейера, который открыл капитализм в античном обществе. Мейер, несомненно, верно подметил схематическую упрощенность господствовавших ранее воззрений (Родбертуса и др.) на хозяйственную структуру Греции и Рима, как на ряд самодовлеющих натурально-хозяйственных ячеек (ойкос). Э. Мейер показал, что эти основные ячейки были связаны довольно развитым товарным оборотом как друг с другом, так и с чужими странами. Наряду с этим наблюдалось в некоторых областях и отраслях массовое производство. Пользуясь экономическими отношениями и понятиями современности, Э. Мейер конструировал ретроспективно греко-римский капитализм.Ошибка его состояла в том, что он не оценил количественного, а тем самым — и качественного соотношения разных элементов хозяйства: ойкосного, простого товарного и капиталистического. Такова же, повторяем, в основе своей и ошибка т. Покровского. Но суть вопроса для нас сейчас не в этом. Допустим, что интересы торгового капитала были действительно господствующими в политике самодержавия XVI в. и что само самодержавие означало «диктатуру торгового капитала». Но за торговые цели, которые, конечно, отвечали экономическим интересам определенных классов, самодержавие боролось и в Персии, и в Турции, и в Прибалтике, и в Польше, и в сношениях с более отдаленными западными странами. Эта борьба принимала характер военных столкновений. Совершенно неважно при этом, кто нападал и кто оборонялся (вопрос, который совершенно напрасно припутывает т. Покровский, приписывая мне ту мысль, будто самодержавие только «обороняло» Россию от чужих нападений). И вот, в этих военных столкновениях, которые, конечно, означали осуществление политических задач, вытекающих из экономических интересов, русское государство сталкивалось с военными организациями западных наций, стоявших на более высокой экономической, политической и культурной основе. Так русский капитал на первых своих шагах столкнулся с гораздо более развитым и могущественным капиталом Запада и подпал под его руководство. Так и русский рабочий класс на первых же своих шагах нашел уже готовые орудия, выработанные опытом западноевропейского пролетариата: марксистскую теорию, профессиональный союз, политическую партию. Кто природу и политику самодержавия объясняет только интересами русских имущих классов, тот забывает, что, кроме более отсталых, более бедных, более невежественных эксплуататоров России, были более богатые, более могущественные эксплуататоры Европы. Имущим классам России приходилось сталкиваться с имущими классами Европы, враждебными или полувраждебными. Эти столкновения совершались через посредство государственной организации. Такой организацией было самодержавие. Вся структура и вся история самодержавия были бы иные, если бы не было европейских городов, европейского пороха (ибо не мы его выдумали), если бы не было европейской биржи. В последнюю эпоху своего существования самодержавие было не только органом имущих классов России, но и организации европейской биржи для эксплуатации России. Это двойная роль опять-таки придавала ему очень значительную самостоятельность. Ярким выражением её явился тот факт, что французская биржа для поддержания самодержавия дала ему в 1905 г. заем против воли партий русской буржуазии.

В сущности, есть один небольшой факт, который разрушает без остатка историческую концепцию тов. Покровского. Этот факт — последняя империалистская война и роль в ней царизма.

С точки зрения тов. Покровского, дело очень просто: царизм являлся государственной формой господствующей буржуазии, вошедшей в империалистический фазис развития. В этом смысле царизм не отличался от республиканско-парламентарного режима во Франции, от империалистическо-парламентской монархии в Англии и т.д. и т.д. И это верно. Но это верно в пределах самого общего подхода к вопросу, — в пределах борьбы с социал-патриотическими и пацифистскими предрассудками, с критериями обороны и нападения и пр. и пр. Но это совершенно недостаточно (и потому неверно) для оценки роли в войне России, Англии, Германии, каждой страны в отдельности, тех внутренних изменений, какие каждая из них претерпела, тех революционных перспектив, какие пред каждой из них открылись, той тактики, какая для нас из всего этого в каждой стране вытекает.

Несмотря на то, что царизм уже в 1904—1905 годах в войне с Японией обнаружил свою несостоятельность, буржуазия мирилась с ним, боясь пролетариата. Самостоятельность царизма, в самых наглых формах этой самостоятельности, в распутинщине, вовсе не противоречит классовой теории государства, а ею же объясняется. Но только эту теорию нужно применять не механически, а диалектически. Но этого мало: царизм оказался разбитым в империалистской войне. Почему? Потому, что под ним оказались слишком низкие производственные основы («примитивность»). В военно-техническом отношении царизм старался равняться по наиболее совершенным образцам. Ему в этом всемерно помогали более богатые и просвещенные союзники. Благодаря этому, в распоряжении царизма имелись самые совершенные орудия войны. Но у него не было и не могло быть возможности воспроизводить эти орудия и перевозить их (а также и людские массы) по железным и водным дорогам с достаточной быстротой. Другими словами, царизм отстаивал интересы имущих классов России в международной борьбе, опираясь на более примитивную, чем его враги и союзники, хозяйственную основу.

Эту основу царизм эксплуатировал за время войны нещадно, то-есть поглощал гораздо больший процент национального достояния и национального дохода, чем могущественные враги и союзники. Этот факт нашел свое подтверждение, с одной стороны, в системе военных долгов, с другой стороны, в полном разорении России. Или у т. Покровского есть на этот счет сомнения?

Все эти обстоятельства, непосредственно предопределившие Октябрьскую революцию, победу пролетариата и его дальнейшие затруднения, совершенно не объясняются общими местами тов. Покровского насчет того, что надклассовых государств не бывает, и что через посредство государственной власти выражали и выражают свою волю эксплуататорские классы. Тут еще нет марксизма, — это только первая его буква. На ней и хочет нас задержать тов. Покровский. Из отрицаемых т. Покровским особенностей нашего исторического развития вытекал для пролетариата не отказ (задним числом?) от классовой борьбы, а захват государственной власти и борьба за её сохранение в своих руках. Но из этих же особенностей выросли огромные международные и внутренне-хозяйственные затруднения после овладения властью. Понимание этих особенностей лучше всего застрахует новое поколение пролетариата от пасования перед трудностями, от пессимизма и скептицизма. Шаблонизирование же исторического развития ничему научить не может.

28 июня 1922 г.